Но одно лицо он увидел в той красе, которая вызывала улыбку. Оно принадлежало неизвестному ему мальчишке и так казнило себя гримасами, словно ее обладатель заранее слабоумно соглашался с тем, что ему скажут на протяжении, по крайней мере, года, а то и двух.
Счет на часы тут явно не шел.
И в это самое время взвыл тот кобелек, которого Сосо видел рядом с калекой.
Ему явно наступил кто-то на лапу.
И строй всшевелился, вольнее вздохнул и даже не очень слышно, но взгыгыкнул.
За кобельком кинулись гоняться два поджарых, как сушеная рыбешка, монахов.
А тем временем какой-то очередной говорун возглашал:
– И над землей, над которой пробушевали эти шквалы, мир никогда не устоится. И через пятьсот лет люди будут враждовать, а по весне земля не перестанет ощеряться недотлевшими костями и недоржавевшими осколками.
Следом за этим оратором некий бас возгласил:
– Ибо, если устами твоими будешь исповедовать Иисуса Господом и сердцем твоим веровать, что Бог воскресил его из мертвых, то спасешься.
И Сосо, как бы кинув в себя заряженность этой фразы, получил некий эховый ответ, что, конечно же, не верует.
Вернее, он знает, что сам факт, может, когда-то и существовал, но сейчас заставить себя утверждать, что это было именно так, довольно сложно. Ибо тогда было безвременье. И можно надеяться, что длительность вберет в себя многое из того, что еще не стало истиной. Теперь же все обрело более устойчивый, почти беспощадный характер. И трудно себе представить некого крылатого дядю, опоясанного веревочной лестницей и призывающего любого, у кого еще осталась прыть, слазить на небо, чтобы убедиться в правоте пришедших из старины догм.
А тем временем раздалась команда заходить внутрь училища. И все сгурьбились у входа.
– Ну вот, – сказал кто-то за его спиной, – новая жизнь, считай, началась.
Он обернулся. И увидел калеку, держащего собачонку на руках, и правая передняя лапка у нее действительно болталась в безжизненной неподвижности.
– Не серчай на них, – сказал калека, видимо, собачонке. – Они еще не святее нас.
И – захохотал. Захохотал самым безбожным образом.
3
На этот раз отец озверел раньше, чем переступил порог их дома. Окно на миг осветилось, как показалось Сосо, изморозными звездочками, потом опять пошло являть собой надышенную на стекло стылость.
И в это самое время распахнулась дверь.
Бесо стоял в проеме, шумно двоша. Потом сделал два шага в дом и вдруг возопил.
Возопил, указав сыну на мушьи засидки:
– Глянь! – он вперил палец в потолок. – Тварь и та о себе мету оставить норовит, а ты…
И только тут Сосо понял причину родительского гнева. Бесо, конечно же, хотел, чтобы сын выучился на сапожника.
– Если человеком не станешь, – назидал он, – то хоть с голоду не умрешь.
Видимо, ему только теперь донесли, что Сосо готовится стать священником.
В руках отца появился молоток с натемнелой от смыка ладоней рукояткой, и он осудительно пробормотал:
– Все сами решаете? Без отца! Хотите всех умнее быть!
Его лицо напоминало омертвелую пустошь, чуть прихолмленную брунами бровей.
И тут только Сосо догадался, что отец сбрил бороду и усы и стал совершенно не похож на самого себя. И лицо его действительно напоминало какое-то разрушенное временем селение с почти съеденными долгим отсутствием людей могилками.
Необузданный пыл же остался в нем прежним. И малости было достаточно, чтобы Сосо вспомнил, что отец много раз, как считала мать, собирался перехватить себе горло. А на самом деле, видимо, намеревался побриться, сменить образ, чтобы, как всегда всем кажется, изменить что-то в своей жизни.
И вот сейчас он приехал безусобезбородым, а сущность в нем осталась все та же, тем более что водка от того, что он обчекрыжил себе лицо, слаще не стала.
И именно ею он нынче подзаправлен под самую завязку.
– Так что тебя заставило стать попом?
Вопрос был задан на самом убойном визге.
A Сосо, почему-то ничуть не испугавшись, думал определить, где же у отца живет то самое поганство, что изнуряет как и его самого, так и их с матерью. Может, оно вон там, под кадычком, что сейчас места себе не находит, и это именно злость билась, двошала, чтобы горячкой вылиться на чью-то голову.
И только что он подумал о голове, как увидел вознесенный над нею тот самый молоток, который отец только что держал в руках.
Он слышал, как на плите в чугунке картаво кипела картошка. Еще секунда, и он больше ничего этого не увидит. Равно как и не услышит. Потому как смерть не предусматривает длинных рассусоливаний.
– Ну что же, бей! – спокойно сказал он отцу.
И тот, казалось, споткнувшись о собственный визг, вдруг умолк. Отшвырнул от себя вознесенный было над головой сына молоток, потом с силой кинул Сосо на пол.
Тот не успел сообразить, как это могло случиться. Ведь он должен был как-то оборониться. Оказать, проще говоря, сопротивление.
Но Сосо мешком распростерся на полу, почуяв оглушенность во всем теле.
В следующую же минуту он увидел отца сидящим за столом. Видимо, горошина, которую он уцелил глазом, на вилку не натыкалась, и Бесо зверовато глядел в сторону распростертого на полу сына, словно это именно Сосо сотворяет с отцом мелкие пакости.
A Сосо все еще продолжал лежать, поэтому как подняться сил у него не было. Перед его взором виделись объедки каких-то газет, и он, не ведая зачем, вслух бубнил то, что там было написано.
Читал по складам:
– «Взглядывая в даль, определил: две мили туда, или чуть более».
Далее текст был оборван, а на следующей вырванности значилось: «Дождь, сыпясь на лоно озера, орябил его поверхность».
– «Орябил…» – повторил вслух Сосо это слово и вдруг вспомнил, как он болел оспой и на его лице остались некие бугорки и рытвинки. Вот их-то и величают – «рябинками». По-русски зовут рябиной дерево, которое тут не растет. Тут – рябая укрученной листвой – туя.
Он еще поблуждал взором по рассыпанным бумажкам и прочел явно озадачившую его фразу: «Плакучих по скончавшемуся дню было двое: я и ива».
Интересно, будут ли плачущие, кроме, конечно, матери, по нем. Ну, может, взгрустнут друзья. Хотя Давид Сулиашвили, наверно, даже и всплакнет. А остальные, скорее всего, окаменеют скулами и – все.
Он попробовал приподняться, но отец больно пнул его ногой.
– Лежи, святоша! Пусть распятье будет тебе наградой!
Сосо знал, что отец, ежели не веровал в Бога, то боялся, что он есть. Чего же с ним произошло теперь, почему он так озверело воспринял то, к чему, собственно, был готов, потому как мать многие годы, сколько Сосо рос, говорила, что он божественный ребенок и именно его надо отдать в услужение Господу?
И вот теперь он действительно беспомощно распят. Может, именно такие боли и утеснения переживал Христос, прибитый гнусными людьми к кресту. А тут все это учинил с ним родной отец. А может, в самом деле он ему никто и правду говорят, что его истинным родителем является Эгнаташвили и что мать…
Даже сама мысль о том, что мать способна на грубое чувство, – именно таковым чувством считал Сосо измену мужу, – не вязалась с образом притомленной нуждой смиренницы, истовой угодницы Богу, которая прежде умрет, чем согрешит.
Правда, она, видимо, могла наблюдать разные грубиянские поступки, которыми жил Гори, но ее спасал тот страховочный вариант, которым является молитва. Хотя многие женщины, как это установил Сосо, замирают от чародейства, ими же выдуманного.
Но мать не такая. Они ей не чета.
И, легкая на помине, в дом вошла Кэтэ.
– Что ты сделал с ребенком? – вскричала она, нагибаясь над Сосо.
Но Бесо не отвечал.
Упершись в столешницу лбом, отец спал сидя.
Мать стала поднимать сына. Потом, вихляясь под его тяжестью, положила на топчанчик у окна. Заботно спросила:
– Он пытался отвратить тебя от веры?
Сосо опустил глаза.