Агладзе – зять. Да, так его все зовут – зять.
Он женат на какой-то вельможнице, которую тут сроду никто не видел. Потому как живет она ни в каком-то там Тифлисе, а в самом Питербурге. Неведомо от каких доходов, но роскошествует. У нее в доме, который по-здешнему прозывается «солоном», бывают поэты, музыканты, художники. И даже маг или чародей один как-то заскочил. Так переморочил всем головы, что за ним вся полиция столицы чуть ли не две недели охотилась.
Сбежал.
А вельможница осталась.
Никто не знает, как так могло случиться, но она пребывает в родстве чуть ли не всему Гори. И грузины в ее роду, и евреи, и даже турки.
По слухам, вельможница очень красива, и несколько известных живописцев изображали ее на портретах. А один даже умудрился икону написать.
Коли вельможница была ему родней. Сосо ей бы стихи посвятил примерно такого рода:
На горе
В Гори
Нету моря.
Но есть красавица
Какой
И небеса затмить
И горы
Ничто не стоит…
Тут он осекся, так и не придумав последней строки.
Но и предыдущих было достаточно, чтобы как бы само собой повторилось: «На горе в Гори нету моря».
Действительно, почему-то все очень восхваляют море. Тот же Давид Писмамедов каждый год ездит в Сухуми. Рассказывает, как там купается в море. Соленая вода, вроде бы, так держит человека, что ему не утонуть.
Когда последний раз Сосо был у Писмамедова, то увидел в его обличье что-то орлиное. Кажется, ничто ему не стоит взвиться в небо и там медленно кружить, высматривая, где и что сделано не по его. Потому как Давида медом не корми кого-либо поучать или напутствовать.
Кэтэ научила Сосо говорить то, что особенно масленно для Давида, – это поддакивать.
В кон или не в кон, но кивать.
И тогда так получается, что Писмамедов становится все ближе и ближе, а потом уже и родней. И начинаешь всматриваться, в самом деле, не отец ли он тебе.
Вот только «клювастость» явно другого, хоть и горского, затева.
Уйдя в воспоминания, рассуждения и даже споры с самим собой, Сосо совсем забыл, где находится и с кем, и потому страшно удивился, услышав голос еще одного Давида – Сулиашвили.
– Тебе не кажется, – обратился он к Сосо, – что есть некие предательственные дни.
– Это какие? – не понял завтрашний духовный школяр.
– Ну когда тебя тянет обязательно кого-нибудь предать.
– Или чувствуешь, что с самим что-то подобное совершат? – подвопросил Сосо.
– Вот именно!
Давид какое-то время помолчал, а потом добавил:
– Вот и у Иуды, может, как раз и был тот день. Ведь он отлично знал, что Иисус все доподлинно знает о его затее. Но все равно от нее не отказался.
Они поворотили прочь от училища. Вышли из светопестроты, что лилась из его зажженных окон, погрузились во мрак спящего Гори.
И услышали чей-то женский крик, который понапуствовал:
– Ты там пригляди за Саньком.
– За щенком, – передразнил мужской бас, и, дырявя тишину своим скаженным хохотом, закатился куда-то во тьму.
2
Толпа ликующе молчала.
И это сочетание усиливало то, что все стояли у стены, истыканной пулями неведомых сражений, на которой буквально не было нетронутым ни одного кирпича. С карниза же, словно угол неведомой скатерти, сниспадало плетево дикого винограда. И зелень же подразумевала собой вот этих – собравшихся тут школяров, а умученные кирпичи, даже своей изможденной серостью, напоминали лица учителей и наставников, которым надлежало из этих, развратившихся улицей, недорослей сделать благочинных служителей Богу.
Стоя среди своих друзей, Сосо то и дело мешковато одергивал полы своего темно-синего пальто, в которое так торжественно вырядила его мать.
На голове же у него была войлочная шляпа, так упрямо шедшая ему, словно долго ждала того часа, когда наконец обретет достойную себе голову.
Наряд завершал красный шарф. Этакий отличительный знак, что парень этот хоть и из бедного квартата, но не из тех голодранцев, над которыми принято не только подтрунивать, но и откровенно смеяться.
Давид Сулиашвили тоже имел довольно лукавый и дорогой вид. Он мог себе позволить некий выпендреж. Потому и на полях такой же, как у Сосо, шляпе уместил некую наплывность, состоявшую из узорно расшитой парчи.
Такая же узорность оттеняла его манишку.
Зато трое других товарищей Сосо выглядели совсем буднично и даже уныло.
Особенно неприглядно одет был Петр Капанадзе.
Чуть лучше выглядели Михаил Церадзе и Григорий Глурджидзе.
Если честно, то все трое пошли в училище только потому, что туда определили Сосо.
Неведомо как, но среди молчаливой толпы школяров неожиданно появился пьяница Силован Тордуа.
– Вот к кому я, – он чуть приобнял Сосо, – обязательно приду на исповедь. А рассказать мне есть чего. И не только о самом себе.
И тут Сосо обнаружил некого подглядывателя. Он смотрел за всем, что творилось возле училища из-за куста и скрылся, как только на него было обращено внимание. И под ложечкой заныло оттого, что истинная свобода кончилась. Что вот в былое время он точас бы узнал, кому это нужно тайно следить за тем, что вполне явно тут происходит. А сейчас надо изнуренно стоять и изображать не только внимание, но и благочестие.
И ему вдруг показалось, что он живет уже давно-давно. Тянет, как в народе говорится, лямку. И, как старый солдат, видывал всякое, был ко всему готов и не удивлялся ни чужой глупости, ни собственному бесправию. Он, не как хрупкий сосуд, а как тяжелый, плечи оттянувший заспинный мешок, нес свою армейскую службу.
А тем временем кто-то – по-настоящему – турнул пьяницу.
И Тордуа кому-то сказал:
– Хамлет ты, вот кто!
И пошел, широко размахивая руками, словно собирался объять необъятное.
Среди тех, кто пришел проводить во школярство пестро вырядившихся мальчишек, заметил Сосо и того самого калеку, который при ругачке говорит «Так твою жизнь». Он стоял, подоперевшись на суковатую палку, и задумчиво курил.
Возле его ног, вернее, единственной ноги юлевато вилась бездомная собачина.
Рядом же, чего сроду Сосо не мог ожидать, находился Давид Писмамедов. Но показалось, нынче он как-то ссутулился плечами, обвял руками и померк лицом.
В его руках тоже была палка. Только без сучков.
Сосо стоял недалеко от провала, что вел в подвал, и гниловатый дух отдушечно тек оттуда. И ему подумалось, что вот куда он спустится в первую очередь, чтобы раньше других завладеть тайной, которую наверняка еще не знает никто.
А тем временем вышло все духовное начальство и начались напутственные речи.
А за спиной Сосо кто-то смачно зашептал:
– Вон там, видишь, пернаментные украшения уже скатились вниз.
И хотя Сосо не знал, о чем речь, все же – взором – обследовал то пространство, что простиралось перед ним, и, подняв глаза, увидел едва обрушившийся карниз, словно подъеденный неким зубатым грызуном.
За стеной строя кто-то прокачался незнакомой походкой, и за ним – косо – какое-то время следил Сосо.
Потом увидел, как вроде бы и при безветрии, проволновались листья на дереве, что росло перед школой. Проволновались и затихли, неслышно застригли воздух.
Где-то, очень уж внутри, Сосо казнил себя, что никак не мог настроиться на восприятие того, что говорили многочисленные наставители, но близколежащим восприятием постигал, что говорят все то, что ему давно известно и лишний раз напоминать об этом грешно и скучно. Это все равно, что долдонить: «А день-то уже наступил».
Он заметил, как один мальчишка, слюной пеня рот, обрадованно показывал всем блестушку, что обратала его многозубье. И Сосо тоже полез в карман, который необмяло был пуст. Правда, там похрустывал новью, еще ни разу им не вынимаемый, носовой платок.