– Русская кровь не даст вам учахнуть!
Видимо, эта мысль, постоянно настигая его, жгла ему душу, пепелила сердце, изнуряла сознание, потому как, вообще-то, была чужой. А может, даже и чуждой. Ибо втемяшил ее ему взгостевавшийся клоун Реваз цулейскири. Прихохотно этак об этом словечко кинул. Но похмельные мозги всегда настороже.
И сейчас Бесо выскочил на дорогу. Пошел на ту роту, убычившись. И голова как бы сама выставилась, словно кто надирал его сделать это безумство.
– Ваши они! – завопил он, обращаясь к солдатам и указывая на двор, в котором полорото стояли на этот раз трое – Кэтэ, Сосо и Тагу.
И хотя Бесо бесновался рядом, рота равнодушно минула этот спектакль, строго подчиненная той власти, которая копошилась в полусонных глазах шествовавшего рядом, такого же мелконького, как и сам Джугашвили, да и Тагу тоже, командирика.
3
Урезонивать Бесо, когда он собирался уезжать, приходила жена Тагу старуха Мари.
– Повремени! – умоляла она его. – Чего они тут без тебя делать будут?
– Маруха! – пьяно отвечал Бесо. – Годить некогда, грудь жжением распирает. А за них, – он махнул в сторону Кэтэ и Сосо, – не беспокойся. На то и наседка, чтобы и цыплят водить, и самой сытой быть. И он скрипанул зубами.
Бесо и раньше совершал подобные отлучки. И в душе его, как одинокий охотник, давно засела мысль, что Кэтэ, в пору его отсутствия прислуживая по богатым домам, конечно же, не избежала напорного приставания ожиревших от достатка тех же евреев, или путешественника Пржевальского. И именно Бесо звал его «Приживальский». С такой фамилией и Бог велел прелюбодействовать с кем попало. Тем более с молодой, до помрачения привлекательной, Кэтэ.
В пору, когда лютовал Бесо, на порог их дома почти не ступала лучшая подруга Кэтэ еврейка Хана Мошиашвили. Но стоило Бесо отлучиться, как она являлась со своими предложениями, а то и откровенными намеками.
И вот когда на высшей степени самодовольства отец все же признавал, что Сосо его сын, тот, смотря на Бесо, думал: «Почему смерть рисуют безносой? Для него она была носатой и угрястой. И еще – с запрокинутой головой, словно кто-то оттащил ее от окна с запретным зрелевом, прямо за шиворот.
Эта «смерть» живет в их доме с тем постоянным ненавистным видом, который как бы знаменует внешность, подчеркнутую узколобьем.
Однажды Сосо встретил отца у реки. У ног его валялась обкусанная сухая рыбешка. А наклоненная к воде ветка медленно стригла листвой. И сын робеющей душой понял, что сейчас будет конец. Бесо не применет воспользоваться тем, что они на берегу одни. Ведь именно накануне он вопил, что Сосо ему не сын и что мать прижила его… Он уже не упомнит именно с кем. Потому как имена потенциальных отцов варьировались в зависимости от настроения Бесо.
Но нынче отец был кроток. Да и по слову краток. Кратче, как говорится, не бывает. Он задумчиво смотрел на воду. И она – хоть и текла, – но как бы продолжала те неровности, которые он только что выпустил из зрения на берегу.
– Все течет, – задумчиво произнес Бесо, – все изменяется. – И, видимо, превозмогши эти мысли, выхрипнул: – Только мерзость человеческая остается в одной, недоступной разрушению, поре.
Сосо затаился. Комочково сжался. Теперь он не боялся отца. Ибо понимал, что сейчас уже никакие увертки не шли в расчет. Ибо то, что произносилось, было значительней, чем казалось с первого слыха. И Сосо подавил в себе желание предметно узнать все, что касалось неверности матери. Хотя не понимал, зачем это ему нужно.
Бесо тем временем вышел из задумчивости и обрел то самое состояние, в котором пребывал всегда, и как бы мимолетно увидел, что тут не один, потому и спросил:
– А ты чего здесь делаешь?
Рядом же, на этот раз, наверно, купаться, на Куру пришагали солдаты, и Бесо неожиданно спросил:
– Ты знаешь, как ведут себя ославленные бабами мужья? Сосо не ответил.
– Одни, – стал объяснять Бесо, – плачут, другие делают вид, что ничего не случилось. А третьи, махнув на себя, смеются.
И хотя Сосо все это время молчал, отец визгливо спросил: – Ну что ты замымыкал?
И Сосо почувствовал то неладное, что произошло с отцом за последнее время. И тень, как бы соскользнув с лица Бесо, на миг притенила ему глаза. И рука, как невырванный течением кустик, повисла над самой водой, выпустив из пальцев так и не кинутый голыш.
Кажется, сейчас должно случиться что-то такое, что хоть и было ожидаемо умом, не могло быть постижимо душой и тем более телом. Бесо, видимо, захотелось приласкать своего сына. Он даже представил, как плечики маленького Сосо сомлеют под его лаской, распустятся, а руки, безвольно упав на колени, потеряют ту упругую упрямость, которая была свойственна им.
Но Бесо не сделал того самого жеста. Вернее, оборвал желание, которое червиво завелось в душе, и от всего, могущего случиться без его воли, откупился мелкими словами обещаний:
– Вот я поеду в Тифлис и привезу тебе…
Он как бы не спешил уверить, что заблуждался. Но в чем? И ловил себя на ощущении, что на него стало нападать состояние, не очень понятное ему самому. Он не хандрил и не болел, но и не был жизнерадостным и здоровым. Даже после хмельной чарки, которая в другие времена делала из него если не героя, то бесшабашника. Теперь он пребывал в том времени, что стояло за порогом его дома. Пребывал и все. Потому как силы влиять на что-либо у него не было никакой.
Сейчас же стало случаться, что он посиживал себе один и что-то напевал не очень разборчивое. И порой ему казалось, что небеса над ним ниспровергаются неким гулом и свистом. И он все это слышит и не слышит. Но уж наверняка – не воспринимает, не пускает в душу, да и в слух тоже.
Ибо, как ему чувствовалось, гнетущие предметы, что его окружали, тишина рвала некими всплесками.
Один раз из такого состояния его вывела с палаческими жестами сестра милосердия, что зашла спросить, не собирается ли он бесплатно поработать на лазарет.
Та сестра показалась ему некой птицей, отбившейся от стаи.
И у него, после ее ухода, поселилась в душе тоска, которая бывает в пору, когда откурлычат над твоей головой последние в этом году журавли.
На ту пору мысль Бесо была направлена и на подругу Кэтэ иудейку Хану Мошиашвили. Что о ней ни говори, а она не выносила ничьего приставания. Тем более ухаживания. А Кэтэ не умеет от себя так решительно отшить мужиков, потому они к ней липнут, как репьи к шелудивой овце.
Правда, в перепуге Кэтэ может шепнуть: «Прости мя, грешную». Но – не больше. А в остальном – покорится. Вернее, сдастся. Капитулирует.
Это слово он услышал от местного штабс-капитана, которому ладил сапог. Его лицо, битое небольшой ряботой и всегда уморщенное, то в полусмехе, то не в очень глубокой думе, на этот раз таило в себе ненаигранную заботу.
И именно о ней он и сказал Бесо:
– Похоже, придется капитулировать.
И Джугашвили не спросил, в чем и, главное, где. Вроде на тот час войны, слава богу, не велось. Так, разные стычки и спотычки происходили, но когда их не бывает. Мир – широк. Люди – необузданы, власть – строга.
И, кажется ему, капитулирует перед каждым Кэтэ, не ведая, что к этому ее не принуждают любовь, нужда или другие какие-либо бесплачевые обстоятельства.
И вот в пору, когда Бесо, как бы сказала бабка Мари, «маненечко збился», то есть отсутствовал, лик этой старой ведьмы Ханы все чаще и чаще стал блекло желтеть в их доме. Вот тогда-то – обе женщины – обнаруживали, что пространство, простирающееся перед их взором, пусто, а по заречью, роясь, ходят некие трески и преобладает та плачевая нота, что весь день преследовала их. В разноте, конечно.
А Бесо же в это время шел неведомо куда.
И возникшие впереди белесоватые горы никак не вязались с тем, что было на первом плане открывшейся неведомо откуда панорамы. Это появившийся тут большой пень-трухляк.
Как он мог здесь оказаться, если деревья в округе очень не скоро достигнут такой необъятности. И Бесо понял, что пень приволокло сюда половодьем.