Я вежливо поздоровался, а старичок меня спросил:
– А вы не боитесь со мной рядом находиться?
– Если вы укротитель крокодилов, то нет, – довольно развязновато ответил я.
– Нет, – ответил старичок, – я – Молотов. – Он полуобернулся и тихо добавил: – Кажется, вон уже идут по вашу душу.
К грибку действительно подгребал некто с выразительной шеей теперешнего качка.
Я, как дельфин, унырнул сперва в глубину, а потом, по мельканию пяток определив, где находится множество, в котором и должен пребывать, вынырнул в гуще купающихся, где меня угадать было делом совсем непростым.
И вот когда я за обедом сказал своим застольникам, где и кого повстречал, зав. отделом Владимирского обкома по имени зосим указал на угол, где одиноко сидел человек:
– К нему вон тоже никто не садится.
– А кто это? – поинтересовался я.
– Охранник Сталина. – И уточнил: – Бывший.
Я взял свою тарелку и направился в тот сумрачный угол.
Так мне повезло познакомиться с Николаем Власиком. И, конечно, не просто почерпнуть у него что-то меня интересующее, а как бы очутиться в той самой временной обители, где каждый смеялся общим хохотом, а плакал сугубо раздельными слезами.
– Право стать и право быть, – сказал мне как-то Власик, – очень отличные друг от друга понятия. С т а т ь, – подчеркнул он, – проще, а вот б ы т ь куда как тяжелее. Вот это все мы испытали в пору, когда хотели в прямом смысле угодить.
Сон
Этот сон как бы возник из бытия. Я возвращался из одного довольно неуютного местечка, где брал интервью у политических реабилитанцев, готовясь составлять очередную книгу «Петля» о репрессированных ссыльных. И вот в разговорах с теми, кто отсидел довольно солидные сроки, я неожиданно для себя открыл ту неоднородность, с которой каждый из них воспринимает события, участником которых волею судьбы или усердием НКВД очутился.
– В тридцать седьмом, – сказал мне один из отсидельцев, – я был прокурором флота. И вот когда посадили моих, как я считал, товарищей, и ринулся я их выгораживать, естественно, не избежал общей мясорубки.
Он вздохнул и продолжил:
– А в сорок первом меня выпустили. Больше того, назначили председателем трибунала фронта. И вся та троица, которая сфабриковала на меня дело, попалась в полном составе. И от меня зависело, поставлю я ее к стенке или нет.
– Не поставили? – определил я его рассказ.
– Совесть не позволила. Сказал, что один из них мой родственник.
Он опять помолчал.
– А в сорок шестом они, в тот раз все же уцелев, завели на меня еще одно дело.
– И сколько вы лет просидели?
– Десять.
И все же у этого человека не было ожесточения на власть.
– Да при чем тут Сталин? – вскричал он. – Просто нам развязали поганые руки и мы не знали, к чему их приложить.
Второй из моих интервьюируемых так сказал о том времени, что предшествовало его отсидке:
– А что было делать? Строить-то надо. А добровольно мы только «Железную дорогу» Некрасова читать гожи.
И он сказал, что во времена индустриализации был очень верный шаг сделан, чтобы построить тот же тракторный завод в Сталинграде.
– А то ведь за шедевры искусства присылали сюда американские вшивые «Фордзоны».
Он так и сказал – «вшивые».
– Да и поля стали зарастать, потому как крестьяне не собирались на них работать. Бедняку было сподручней изображать из себя жертву. Вот и совершилась коллективизация. Пусть с огрехами, с перегибами, но страну стали кормить и себе кое-что приворовывать.
– Я Сталина не виню, – сказал бывший отсиденец, – он все делал правильно, потому что с нами иначе нельзя. У нас один резон – идти в пивную на поклон.
И вот в пути, когда я возвращался поездом, мне и приснилось, как Сталин меня неожиданно спросил:
– Книгу обо мне писать хочешь?
– А почему бы и нет? – вопросом ответил я, еще не уверенный, что дойду до этой дерзости.
– А если не получится, знаешь, что будет?
– Догадываюсь, – пролепетал я.
– Ну что же, будем считать, что я тебя предупредил.
И вот я колдую за столом. На что мои домашние шутят:
– Мы тебя стали бояться.
– Почему же? – наивно интересуюсь я.
– Ну ты ведь о Сталине пишешь.
Но смеха не получилось. Потому как шутка уже ушла в то время, которое со всех сторон обступили тени прошлого. И это из-за них порой я не вижу солнца…
Изверец
Роман
К постыдному никого не обязывают.
Изречение неизвестного античника
Природу человека нельзя переделать, судьбу нельзя изменить.
Чжуан-Цзы, ок. 369–286 гг. до н. э.
Глава первая
1
Покойник лежал смирно, зато мухи вели себя буйно. Видимо не подозревая, что перед ними мертвый человек, они пытались вжужжаться ему в ухо, паслись по лбу, елозили по губам. И дремлющая у гроба старуха, которую наняли читать возле усопшего псалтырь, вяло отгоняла их своей безжизненной ладонью.
– И тут тебе нет спокою, – вздохнула бабка и перевернула страницу Библии. Но начала не читать, а говорить чистую отсебятину: – Вот меньше бы бражничал, не лез бы в драки, теперь не лежал здесь, а…
Она не знала, чем мог бы заняться буйный грузин, в роду у которого в смирности пребывают только покойники. И память докатила свою волну до зазы Джугашвили, до дедушки новопреставленного Георгия, который, как гласила молва, мечом только что не подпоясывался, а из кинжала слезу высекал, когда тот день или два был в бездействии. И тюрьма по нем плакала и петля рыдала, одновременно разные ухмылки тем, кто ее видел, делала.
То ли хворь какая сошла на зазу, то ли мудрь, что порой посещает горцев на склоне их безумства, но он вдруг остепенился, «потишал», как говорили. Кинул Тифлис, запомнившийся ему тюрьмою и сумою, и перебрался в Диди-Лило. «Лило», как он когда-то называл вторословье своей деревушки. И вот там – на спокойные нервы, лия не кровь, а вино, и запородил он сынка себе, которого нарек прозывать Вано, по-русски Иван. В ту-то пору дальше пошло гулять по предместьям такое присловие: «У Ивана – два аркана». Это был намек на сыновей Вано и Георгия, что сейчас благополучно сбывает последние часы своего пребывания на земле и готового «на» поменять на «в», то есть сойти в землю, на растерзание червей и на ту, не очень о нем добрую, память.
И вот к описываемой поре Вано не просто сыном обзавелся, но и рукомеслом его довольно значительным побаловался.
А по сродственным похождениям Виссарион, по-грузински Бесо, коли к русскому словоприкладству оборотить, явно на самого нечистого тянет. Да так оно, наверно, и есть. Буйный Бесо человек, почти безумный. Единственное, что при нем, – это кумачное, то есть продуманное рукомесло. Бесо – сапожник. Да не простой – пришей-пристебай, а взыскующий с себя за любой нелепо вбитый гвоздь. А вот нрав внутри его гуляет дедов. Словом, захватил он от зазы буйную заразу. Бражничает, вот так же поножовничает, как и Георгий. Только у этого все позади. А тот еще сколь бед натворит и слезы наломает.
Бабка споро упулилась в Библию. Но ни один псалм на язык не наматывается. И вдруг ее осенило: Господь не допускает, чтобы святое слово было сказано над таким скаженным человеком, которым был Георгий. Хотя в Писании и сказано, что надо прощать заблудших и биющему тебя подставить – поочередно – обе щеки.
А мухи, видимо к тому времени окончательно убедившись, что человек во гробу не пронят ими до того, чтобы пришибить хотя бы одну из них, накинулись на старуху.
– Чтоб вам… – начала было бабка, как вдруг вспомнила о терпении, к которому призывал Господь, и не стала клясть тварь неразумную, а укуталась в платок по самые глаза и потихоньку затянула почти выроненный из сознания псалм.