Он подошел к окну.
Увидел воробьев.
Обсидевшись, они скоро не улетают. Вспорхи на предмет мыка делают. И не больше. И потому любая ветка от их шевеления сатанеет.
И Володя неожиданно изрек, видимо, то, что тяготило его душу:
– События лучше не торопить. Тогда они наступают неожиданно.
Стук в дверь раздался какой-то вкрадчивый.
Грешным делом, Володя думал, что это к нему пришел тот станичник с увертливыми глазами.
Но на пороге возникли те, кого он надеялся вскорости увидеть, хотя и не ждал.
– Владимир Ильич Ульянов? – спросил один из вошедших и протянул ему некий листок, написанной на гербовой бумаге.
– Ознакомьтесь, – сказал.
А чего там знакомиться. Было уже ясно, что это ордер на арест.
– Вы мне можете сформулировать, за что я подвергаюсь аресту? – спросил Ульянов.
– Вам об этом скажут в участке, – произнес тот, что показывал ему ордер.
– А на каком основании я арестован? – опять – нарывуче вопросил Ульянов.
– Вы собирайтесь, голубчик! – почти по-отечески сказал старший из вошедших.
И Володя не стал их задерживать.
Глава семнадцатая
1
Володя Ульянов уже заметил, что самым грандиозным состоянием любой реки является ледоход.
Он как бы свергает с престола зиму, но вместе с тем показывает величие, которым она обладала, пока не рухнула под напором темных, вернее, мутных сил обезумевшей воды.
С грустью, кажется Володе, зиму провожают все же те, кого она в свое время вытеснила от родных гнездовий, – это грачи.
Вон как они раскаркались, провожая торосящиеся или плывущие крыги.
А некоторые, все в знак той-то любви, садились на льдины, торжественно вышагивали на них, а потом, с тем же карком, поднимались в воздух и прощально махали им крылом.
Вороны к реке относились если не сдержанно, то уж, во всяком случае, без восторга.
Только заметив что-либо сугубо напоминающее бросовую еду, они летели в том направлении, где она им приблиснилась и, увидев вблизи, что это что-то из другого свойства, разочарованно поигрывая голосом, возвращались к берегу, где еще долго с недовольным видом озирались кругом.
А сороки хоть и не в массовом порядке, но пытались перелететь ту же Волгу в пору, когда на ней шутоломился ледоход.
Что их надирало оказаться на той стороне, никто, наверно, объяснить не мог. А вот тянуло испытать себя на храбрость, хоть убей.
Но нынче бить ни грачей, ни ворон, а тем более сорок никто не собирался. Потому как почти вольготно пахло весной, то есть оттаявшей землей, обнажившейся озимой зеленью, даже отволглой паутиной, в эту пору пахнущей прахом будущего.
Володя спустился к самой воде. Поднял ивовый прутик и, разломив его на две неравные части, стал поочередно подносить к носу: нюхал.
И вот что удивительно, находил разницу между тем, как пах прутик тот, что оказался длиннее, с тем, что был короче.
Володя пошел вдоль ледохода, размышляя о превратностях стихии, как вдруг услышал за собой цокот копыт.
Обернулся.
Прямо на него двигалась стайка всадников.
Еще издали, больше, наверно, по посадке, чем по форме, он определил – казаки.
Казаки было уже совсем проскакали мимо, как вдруг один из них, круто вертанув коня, спешился прямо у ног Владимира.
– Не узнаете? – спросил.
Конь дышал ему в шею.
– Герасимов? – вырвалось у Володи.
– Нет! – как показалось Ульянову, печально ответил казак. – Теперь уже Генералов.
– Тоже отчислили? – быстро спросил Ульянов, стрижа, вернее, почти кося взором по ладности, которой обладала казачья форма.
– Нет, все случилось банально просто.
И Володя почти угадал, хотя и не произнес это вслух.
– Умер дядя, – продолжил Генералов, – вернее, утонул в Дону. Вот так – на провесне.
– Платить стало нечем? – вопросом подсказал Ульянов, заметив некую заминку в рассказе бывшего однокашника.
– Ранее этого кто-то расстарался, да и шлепнул, что я учусь под чужой фамилией.
– Ну и…
– Тебя секли?
– Нет, пороли.
– А чем это битие друг от друга отличается?
– Секут казаки первой или второй очереди. А порют, как правило, старики из слабосильной команды.
Они двинулись вдоль берега, и конь, который, кстати, не был даже взнуздан, покорно следовал за ними. Причем только чуть приотстав.
– А что из себя представляет казачество? – вдруг спросил Ульянов.
– Грусть с тоской пополам, – невесело ответил Генералов.
– Значит, плохо быть казаком? – Ульянов заглянул Генералову в самые глаза. – А Лев Толстой-то вон как вас боготворит.
– Да говорят о нас многие. Вот только понять никто не хочет.
– Чего именно?
– Да то, что нельзя коня двадцать лет в упряжи держать. Рекрут вон свое отбыл, и вольный… – он рассмеялся, – казак.
Генералов вздохнул.
– Воли у нас нет. Причем никакой. Сплошная тупость. И недоучки.
Он еще какое-то время помолчал, а потом заговорил вновь:
– И вообще среди нас столько разной сволочи наплодилось. И все норовят из тебя душу вытрясти, а ее прахом раны свои посыпать.
– Ну и кого ты под сволочью подразумеваешь? – спросил Владимир.
– Тех, кто пытаются унизить того, кто им непонятен.
– А может быть, неприятен?
– Кто их знает. Но только уж больно муторно, когда тебе постоянно дают понять, что ты человек войны и ни на что больше не способен, как махать шашкой вперемежку с плеткой.
Он, как давеча Ульянов, поднял прутик и разломил его пополам. Только на две равные части. И не стал нюхать, как то делал Владимир, а пожевал. И, отплюнувшись, произнес:
– Мне один еврей говорил: «Я бы даже в клозете утонул, лишь бы в историю войти».
– Ваша фамилия вошла в историю, – на поддразноте произнес Ульянов.
– Как и ваша тоже, – в тон ему ответил Генералов. – Вон Екатерину Вторую зовут Великой. А в чем это велчие? В том, что мужиков на себе целый полк перевидела? Или что простой люд изводила, как только могла? Да и к власти пришла нахально.
Владимир остановился.
– А ведь как хорошо сказано – «нахально». Наверно, так и нужно брать в свои руки власть.
А Генералов уже переключился на другое.
– Вон смотри, – указал он на коня. – Смирный, хошь куй, хошь пляши. Но это смирение от него добывалось годами. И не ради покорности. А чтобы хозяина своего понимал лучше, чем самого себя.
Конь постриг ушами. И веками чуть притенил глаза.
– Слабину никому нельзя давать, – продолжил Генералов.
– А как же демократия? – поинтересовался Владимир.
– Это разновидность мечты, близкой к царствию Небесному. У каждого человека прежде мерзость на роду написана, а потом все остальное.
– Прямо у каждого? – чуть сощурился Ульянов.
– Без исключения.
– И чем это объяснить?
– Самой людской природой.
Ведь посмотри, чего происходит. Что обузданием сейчас заведует? Ну, прежде всего, вера. То есть, религия. Ну пусть не всех, но многих она в узде держит.
Ну там еще воспитание и образование тоже.
А остальные, те, в ком темь-тьменская гуляет, как опара в квашне, чего им делать?
Вот почему сейчас на рабочий класс все уповают. Потому как он более всего при безделии состоит. Отработал свои часы и пошел валять дурака. Тут, конечно, и о революции мысли придут, чтобы того же царя если не турнуть, то грохнуть.
У Володи по лицу пробежала болезненная гримаска.
– А что поделаешь. – заметив это, продолжил Генералов, – так оно и есть. Тот, кто наработается до потери сознания, ему не до политики.
Вот почему к ней сейчас евреи поприлипли? Да потому, что они сроду тяжело не работали и всегда или дурака валяли, или русских обалдуев объегоривали. Им кажется, что все мы ивановы да ма́рьины.
Он едва сбил горячность, как она уже через минуту подхватила его вновь.
– Страшнее всего недоучки. Не обладая знаниями, они до ломоты души стараются унизить тех, кто хоть что-то, но умеет.