Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В сенцах кто-то зашабуршал, и Сосо отник от матери.

На пороге появилась Хана Мошиашвили.

И, не очень утруждая себя особой церемонностью, спросила у Сосо:

– Кем ты собираешься стать?

– Ты же знаешь, что священником, – за сына ответила Кэтэ. – Ты же знаешь, что Бог его, – она кивнула на Сосо, – дал нам, и чтобы быть отблагодаренным за грехи наши.

Сосо чуть подкоробило.

Он не любил, когда мать говорила о жертвенности, потому как не чувствовал себя способным пройти путь безоговорочной безропотности и даже покаянства.

«Мне больше по душе окаянство, – как-то сказал он, – а не покаянство».

Но у матери на этот счет, как в таких случаях говорят, свой хорек душу грызнет.

– Ну это, – тем временем продолжила Хана, – так сказать, в духовном плане. А как – в творческом?

Сосо гримасой попробовал увести с лица удивление, которое на нем отпечатлелось. Откуда эта еврейка знает, что Сосо пишет стихи?

И Хана не стала расшифровывать то, что имела в виду, она заговорила в несколько иной манере.

– Вот умрет, скажем, художник, – начала она, – но продолжает жить созданный им мир. Пусть это не бессмертие, но и не то забвение, которое начинается с последней слезы, уроненной у гроба простого человека.

Она на какое-то время замерла. Нет, не просто умолкла, а именно как бы омертвила в себе не только мысли, но и чувства. И вот, пережив эту, как сказалось бы Сосо при более детальном вникании в это состояние, прижизненную смерть, она продолжила:

– А вот коли умрет литератор, то он не похоронит с собой то время, в которое жил. Даже, наоборот, заставит его жить. Стать кому-то любимым временем, а кого-то – и тоже честно – отворотить от него. Словом, именно его увиденностъ и подразумевает под собой бессмертие. Ибо продолжается работа души той, что это создала, и той, что восприняла мир писателя как свой собственный.

Сосо не подозревал, что Хана настолько умна. И не думал, что так просто та разглядела в нем человека, у которого в душе шрамы от еще неполученных ран.

Глава одиннадцатая

1

Сосо казалось, что он всегда понимал, о чем говорили взрослые. Как бы они при этом ни пытались завуалировать красноречием факт о том, о котором шел спор или толкование.

Нынче он – с губчатой тряпкой в руке, – как кто-то пошутил, офицерской портянкой, вытирает в учительской столы, при двух развальных креслицах, которые отличаются друг от друга различным плетевом. Одно – по рисунку – Сосо определил сразу, – конечно же, смастерил Гиви Ствилия. Он, ненароком, даже принюхался к этому креслицу, оно пахло лозой, нарезанной в долине, куда Гиви сколько раз, за мелкую, но все же плату, брал с собой Сосо с его друзьями.

Так вот на кресле Ствилия сидел грузноватый, но еще молодой человек, с бородкой, которая как бы кокетливо казала себя из проема довольно обширного воротника.

Этот бородач, знал Сосо, приехал из Тифлиса и был каким-то инспектором, и, по идее, его должны были если не бояться, то довольно резво уважать.

Но ни того ни другого ему явно не досталось, потому он и расселся здесь, с единственным лотошником, каким-то полуучителем, словом, не сумевшим что-то там окончить, Отаром Сургуладзе.

У Отара была довольно странная привычка. Он всякий раз вопрошал учеников: «Ты не хочешь, чтобы мы поменялись ролями?» И никто, естественно, этого не желал. A Сосо однажды ответил: «Ладно, только вы перешейте на меня свои алые штаны».

Тот – до всхлипа рассмеялся. Но цветных брюк, то есть вот таких ярких, больше не надевал.

Сейчас инспектор, а его звали Таймураз Топчиашвили, и Отар Сургуладзе, медленно потягивая из глиняных кружек вино, этак почти полусонно разговаривали.

– Из чего складывается мозаика человеческого существа? – задал вопрос гость из Тифлиса и как бы присушался к тембру собственного голоса, словно ударил в колокол и теперь определял, каково же звучание застоявшейся в немоте меди.

Видимо, зная его манеру говорить таким образом, Отар, полуулыбчиво глядя в некое, за плечом инспектора рисованное пространство, молчал.

– Из нежданного, а потому и не всегда желаемого факта зачатья Сосо не сразу понял, о чем это инспектор сейчас ведет речь, потому как упустил из памяти первую, ранее произнесенную Таймуразом фразу, и, как бы оказавшись в таком же положении, Сургуладзе напомнил:

– Это первый штрих мозаики?

И постоянно жившую на его лице улыбку уронил в довольно ядовитенький посмех.

– Можно считать так, – закрепил свое утверждение Топчиашвили и повел речь дальше: – Потом идет таинство вызревания плода, томление бременем. И, наконец, наступает кровавый, битый болью и неистовым криком, праздник рождения.

Сосо передернул плечами. Ему даже не верится, что он тоже, как и все, вот так родился, был какое-то время беспомощным, почти никчемным. И все напряженно ждали, отдаст ли он Богу душу, как его братья, или выживет, наберется сил, обретет разум, завяжет где-то внури его хитрость, которая, как он считает, очень помогает ему в жизни, и дальше станет обретать тем самым то, что взрослые зовут знаниями и опытом.

А Таймураз продолжал:

– А затем потечет ручеек детства, когда осмысление самого простого явления будет вызывать восторг и недоумение: «Откуда все это берется?»

Сосо как бы отсек эту фразу от общего рассуждения, как отбивают шелудивую овцу от всей отары, и пропечатал ее в своем сознании так, чтобы была возможность и с чем-то согласиться и на что-то возразить.

Детство, действительно, не очень приятное время жизни, потому как ты еще слаб и всякий, кто тебя сильнее не только может ни с того, ни с сего обидеть или чем-то обделить, но, главное, как считал Сосо, в это время тебя начинают унижающе жалеть. Причем все, кому не лень. Только появится на порог та же Хана, как тут же опустится перед ним на корточки и вопрошает: «Когда уж ты подрастешь? Или ты уже и нынче не дашь покоя своему тезке?» Тезка – это ее муж, тоже Иосиф, только Мошиашвили.

Сейчас, то есть, когда он подрос, та же Хана мучает его тем, что сводит вместе двух Иосифов и начинает задавать разные каверзные вопросы. И ежели первым на него ответит Сосо, то корит своего Иосифа такими словами: «Ну ты и дожил, что какой-то тёмец тебя за пояс затыкает».

Долго Сосо не мог сообразить, что это за определение «тёмец», пока однажды не догадался без особых хлопот, когда, сам того не ведая, произнес:

– Темь тёменская.

И улыбнулся лезвийно или даже хищно. Нет, он отложит в памяти это свое прозвище и, при случае, назовет евреев не только «уриями».

А вот насчет того, что какое-либо осмысление вызывает у детей восторг и недоумение, наверно, все же правда. Ну должны же взрослые, в конце концов, хоть что-то понимать в том, что когда-то, судя по их теперешнему положению, довольно успешно прошли.

– Но самое главное, – повел инспектор речь дальше, и бородка его вроде бы даже задергалась от нетерпения огорошить чем-то более значительным, что ли. – Когда станет понятно, что откуда берется и придет пора темного, как омут, дикого до животной одури взросления.

– Это точно! – воскликнул Сургуладзе. – Я как вошел в пору половой зрелости, то чуть ли ни на суслиную нору посягал.

Сосо замер.

Он до такой глупости не только не доходил, но и не мог подумать, что той дано право существовать. Правда, ему только десять. Но и это далеко не щенячий возраст, и вполне чувствуется, что в жилах его течет пусть еще ручейком, как эти двое сказали ранее, но вполне мужская кровь. А грузину негоже быть мямлей или тряпкой. Гордость не должна позволять.

– Да… – на задумчивости, словно бы уронив в свое видение не только воображение, но и голос, произнес Отар. – Далее все покатится по камешнику противоречий и изменчивости, пока не обернется спокойной рекой зрелости, поднакопившей умение чувствовать руслом едва означенную глубину.

– Что-то нас сегодня настроило на философский лад? – пространственно вопросил Сургуладзе.

25
{"b":"711307","o":1}