Стоп!
Где же все это Сосо уже слышал? Или читал?
И вдруг вспомнил, что об этом говорил Беляев. Причем он ничего не утверждал, не навязывал какого-то своего мнения, а так и сказал: «Видимо», то есть без той уверенности, которая, коли быть откровенным, подтачивает веру. В ней, как и во всякой тайне, должна быть щелка, куда тянуло бы подсмотреть.
– Поэтому Космос, – продолжил Петр, – это епархия Создателя. Он – оттуда – всем руководит. И, может, дал кому-то из этих людей, – он сделал неопределенную отмашку, – увидеть свое несколько иное предназначение.
– А почему их преследуют все, кому не лень? – спросил Сосо. – Неужели Богу не жалко, что они подвергаются гонениям?
– Ну это, – лукаво улыбнулся Капанадзе, – вопрос явно не ко мне.
На этом разговор иссяк. И он, наверно, больше не возобновился, ежели бы Сосо не увидел на базаре того самого безрукого брата, который там… глотал живых ужей.
А невдали от него стоял Капанадзе с мешком, в котором, как тут же понял Сосо, были приготовлены для ужеглота новые жертвы его желудка.
Но тут же он приметил и другое. Как из штанины брата, которой – внапуск – почти закрывалась головка сапога, выползал уж.
И, попристальней присмотревшись, Сосо понял, что брат явно шельмует. И какая-то горечь излилась на его душу.
– Ты знаешь, что он – мошенник? – произнес Сосо Капанадзе, кивнув в сторону брата.
– А нам с тобой какое дело? – просто ответил друг. – Ведь на базаре, как на пожаре, всяк в своем огне горит.
И Сосо вспомнил, что так говаривал купец Давид Писмамедов.
4
Этот странник появился в доме все же, видимо, случайно. Потому, как потом выяснилось, ни мать, ни он, Сосо, его не звали. Просто он зашел, сел за стол и произнес:
– Когда нету одного-единственного хлеба при наличии другой снеди, не знаю, как кому, а мне постоянно хочется есть.
На страннике была блуза с вольным, подразумевающим чуть ли не бесконечность воротником.
– Ну что, – сказал он, когда голод, видимо, был утолен, – прав был Бесо, что хозяйка у него хлебосольна и бескорыстна.
– Вы видели моего отца? – поднял на пришельца глаза Сосо, словно уже не чаял когда-либо услышать о Бесо, что он жив.
– Он мне справил вот эту обутку.
Странник поднялся и похвастался своими – с короткими голенищами – сапогами, которые он, кстати, упрятывал в штанины.
– А я пообещал, что в его сапогах обойду всю Европу.
– Зачем? – полюбопытничала Кэтэ.
– Кто его знает? – проговорил незнакомец. – заквас во мне такой. Все время хочется видеть новые и новые пределы.
«Пределы…» – эхово повторил против своей воли Сосо. Наверно, ему тоже хочется стать путешественником. Ведь вон Пржевальский…
И что-то кольнуло в сердце. Хотя слух давно улегся и теперь ему в отцы прочат Якова Эгнаташвили.
И вдруг вспомнилось «Чистилище». И – выборы отца младенцу. И то недоумение, что сразило Сосо. Неужели тот не мужчина, кто на самом деле породил этого парнишонка? Почему он трусливо ведет себя? Что касается его, Сосо, то он не хотел бы иметь такого родителя. Его позорная кровь вряд ли облагородит род, которым, как учила мать, всякий уважающий себя человек должен гордиться.
– Между прочим, – начал пришелец речь, как чуть позже поймет Сосо, совершенно о другом, – я не просто хожу по свету. Я мечтаю написать книгу, самую главную не только для себя.
– А для этого надо ходить? – простовато поинтересовался Сосо. – По принципу – ноги волка кормят?
– В некотором смысле – да, – на задумчивости ответил Странник, – человек, который пытается писать, должен насытить себя разного рода впечатлениями от увиденного и пережитого. Но, главное, ему необходимо подчерпнуть из самого главного сокровища народа – из его языка.
– А что там может быть уж больно пенного? – вопросила Кэтэ.
– Язык… – пришелец надолго умолк, словно углублялся во все то, что ему предстоит впоследствии записать себе в актив, потому продолжил более прямолинейно, чем ожидал Сосо: – Литература… Та самая, которую можно назвать художественной, становится таковой тогда, когда заставляет работать душу, когда сладко ноет сердце от нахлынувших переживаний и начинают рисоваться картины, почерпнутые больше из намеков, которыми скупо, но поделился автор.
Пришелец на миг задумался, потом вдруг прочел:
Как милы темные красы
Ночей роскошного Востока!
Он вдохнул так, что на конце этого вздоха как бы прорисовался взрыд, и продолжил:
– Вот как Пушкин увидел наши ночи! Ведь все сто раз переживали это великолепие, но только он один нашел те слова, которые как бы поставили все на свое место.
Странник поковырял спичкой в мундштуке своей трубки, которую, однако, не раскурил, а положил около себя, словно она – через, похожую на ушную, разинутость, подсказывала ему, что надо сказать в следующую минуту. Потому произнес:
– Мне жаль не обкраденных, а именно обделеннных молодых людей, выросших на динамичном чтиве.
– А что это такое? – на этот раз без тени простовства вопросил Сосо.
– Эта литература, в которой не главенствует язык как таковой. Где идет обыкновенный пересказ, а не показ. Там воспламеняется ум, но охлаждаются душа и сердце.
Сосо слушал так, будто назавтра его заставят все это повторить слово в слово. Где-то на улице взлаяла собака. Протарахтела чья-то, явно пустая, подвода, а Сосо вслушивался во что-то другое, в какое-то межзвучье, которое как бы вопрошало: «В какую тайну ты еще не проник?»
Сыр и лепешки остались нетронутыми на столе. Равно как и недопитый виноградный сок, который чуть-чуть тронула затхловатая бродь. И Сосо неожиданно увидел глаза матери. Они повлажнели от чего-то нахлынувшего изнутри. Но это не были слезы. А что-то явно другое, и их тронула поволока, что-то такое влекуще-зовущее, что он вдруг увидел ее совсем молодой, когда она вынашивала его покойных братьев и еще не была ущемлена позором слышать о себе разные гадости.
– А за что убили Лермонтова? – вдруг поинтересовалась она.
– Это случилось на дуэли, – ответил Странник.
– Я знаю, – кивнула она в такт своим словам. – Я спрашиваю, за что его так?
– Он оскорбил офицера…
У Сосо чуть подвыструнилась спина. В солдатских казармах в свое время стояли казаки, и один из них, при каких-то уж особо залихватских усах, часто приходил к отцу, и тот, чиня ему сапоги, говорил, что обутка на нем, что называется, горит.
Звали казака Степан. Кажется, он был урядником или что-то в этом роде. Во всяком случае не совсем рядовым, потому более младшие чины тянулись перед ним, как перед большим начальником.
Так вот этот Степан иногда приходил и не по чеботарному делу. Особенно в какой-либо праздник. Тогда он приносил бутылку фабричной водки. Зубами срывал с нее пробку. После этого, заткнув горлышко большим пальцем, переворачивал вверх дном и долго смотрел, как бульбится «сатанитское зелье», как звала все, что продается в магазине, мать, и, поставив бутылку на дно, глубокомысленно изрекал:
– Хоть положи, хоть поставь, а везде одна стать. Не сосквалыжишься, так просто налижишься. И наливал себе первым.
Он словно пробовал, не отравлена ли водка, и когда понимал, что выжил после первого глотка, вопрошал Бесо:
– Ну что, может, пригубишь?
А тот уже исходил слюной и сучил ногами.
И еще одна страннота водилась за Степаном. Он сроду не позволял допивать водку до основания. Последних несколько глотков казак выплескивал за окно, говоря:
– Откуда пришла, туда пусть и уйдет.
И садился на поставленную на бок бутылку и – задницей – катал ее по табуретке до тех пор, пока та не оказывалась на полу и он забывал, что она именно там.
В среднем, или чуть более того, подпитии Степан начинал петь. И одна из песен была как раз о том, что казак оскорбил офицера и за это ему предстоит ответить перед суровым судом какой-то там чести.