Невозможно было его не вспомнить, ведь поистине уникальным, чуть ли не перевернувшим взгляд на мироустройство опытом стала страстная (и внезапная настолько же, насколько вдохновенная) речь третьего Архонт Стыда о том, что стыд — самое бесполезное из всех чувств, которое разрушительно больше, чем «несчастная, презираемая всеми ненависть».
Во-первых, пришлось расстаться с наивным убеждением «держащие Трон как минимум уважают его основание». Во-вторых, тот, как свойственно их сильнейшествам, был в чём-то ошеломительно прав.
Вот только стыд всё равно лучше ненависти. С эгоистичной точки зрения человека, не желающего быть её объектом, естественно: того, кто испытывает, разъедает, увы, что одно, что другое.
— Этого достаточно, Себастьян. И я также прошу прощения — за то, что лгал тебе.
И судьба любит сарказм: обозначая проступок, Этельберт продолжал быть не до конца честным идентичным методом.
Выражая раскаяние, он аккуратно не упомянул, что если бы неким чудом оказался в прошлом, то ничего бы в своём поведении не изменил. Что расстраивала его — заведомая необходимость лжи. Что сожаление вызывали не собственные действия, а факт «четырёх хороших, славных, светлых лет не было бы — без обмана умолчанием».
Он знал, насколько ущербны и никчёмны в долгосрочной перспективе «извинения» из гнусного разряда «печально, конечно, но в подобных обстоятельствах я поступлю ровно также» — и прибегал к ним далеко не в первый и наверняка не в последний раз.
Привычная сделка с совестью, являющаяся одной из издержек профессии.
— И, в свою очередь, хочу, чтобы ты знал, что ничего мне не должен.
Но кто же из людей — совершенен?
— Спасибо, — неловко кивнул Себастьян и в том же духе добавил: — Как… идут дела в Университете?
Разумеется. О чём же ещё он мог спросить.
— Хорошо. Ты ведь и сам знаешь: очень достойный преподавательский состав… — «Высококлассные специалисты, в основном искренне любящие свою работу». — …и как всегда очаровательная молодёжь.
Разношёрстная, шумная и смелая: одна вмешивается в ритуал передачи, другие — главы студенческого совета — наблюдают с угрожающим вниманием, и вполне верится, что способны испортить жизнь, если их спровоцировать; как при необходимости не отступят и не пощадят себя и заслуженные магистры.
Нынешний Хранитель не раз говорил, что жителям Каденвера опасаться нечего, но разве многого стоят подобные слова, когда произносит их захватчик, не проявляющий особого дружелюбия? Кто же прислушается к силе — власти самой простой, прямолинейной, грязной и неубедительной?
Временно. Слава Создателям, всё — временно.
Главное — ни в коем случае, даже ненамеренно не загонять людей в угол.
— Всё замечательно, но прощать твоё смещение мне никто не собирается.
«И даже представлять не хочется, что творилось бы, если бы меня обязали объявить о твоей “якобы смерти”».
Этот маятник, мрачнейший и показательнейший из всех, качнут лично шестнадцать уже после исполнении Воли; «Ты там вали всё на нас: мы, мол, размышляем и к согласию никак не придём, а что в итоге решим, да кто ж нас, неисповедимых, знает» — за что его сильнейшеству для разнообразия спасибо — искреннее.
Усмехнулся Себастьян невесело — Этельберт его настроение разделял всем сердцем.
Повисшая тишина снова была вязковато-неловкой.
А чай, между прочим — безвозвратно остывшим.
— Полагаю, нам имеет смысл, фигурально выражаясь, познакомиться заново. Расскажи о себе, Себастьян.
«Я ведь практически не знаю тебя-нынешнего».
И немало того двадцатилетнего юноши увиделось в полуседом, напряжённом, чуть ссутуленном, явственно не счастливом мужчине, ничем ведь не заслужившем сарказма проклятой судьбы — наверное, из-за растерянности, которая просочилась и в голос:
— Я… даже не знаю, с чего начать.
Однако он был — и останется — жив.
И думать о прошлом давнем, недавнем и возможном неконструктивно: чтобы действительно помочь, следовало слушать настоящее и смотреть — исключительно в будущее.
— Почему бы не с начала? Что заставило тебя выбрать Незерисан?
Глава 14. Сын мастера металлов и мастера красок
//Прим. автора: по правилам русского языка в слове «раскро́шится» ударение падает на «о»: раскроши́ться-раскрошу́сь-раскроши́лся — но раскро́шится-раскро́шимся- раскро́шитесь-раскро́шатся :)
…но доносятся слухи, что люди ущербны и обречены как подвид; что когда-нибудь, треснув, раскрошится и Вековечнейший Не-Монолит; что сгниёт, распластавшись, исчезнет, расплавившись, всё между строк — между плит
раскалённой земли — разорвавшихся гор — растворённого моря и ила.
Мне нет дела до страхов философов, слухов и теоретических бед; мне и так верный свет совершенно не мил, зимний снег почему-то не бел; в каждом стоне ветров и чернил размышлять получается — лишь о тебе
и желать тебе счастья. Везде, где бы ни был, и с кем бы — удачливым — ни был.
Калистра Хани «Не(у)ловимое», издано впервые в 1291-ом году от Исхода Создателей
Этельберт Хэйс был сыном мастера металлов и мастера красок.
Его мать была репликатором, а отец — художником: «Возможно, вы знаете об Адриане Хэйсе?», — и нет, Иветта слышала это имя впервые; что ничего не значило, ведь в живописи она не разбиралась практически вообще: вот тут — натурализм, здесь — вроде авангардизм, кто-то чем-то всегда плотно и вдохновенно занимался, а что происходит сейчас, ведает лишь Неделимый да искусствоведы. Ей оставалось только поверить, что Хэйс-старший, конечно, гением своего века не считался, однако определёнными популярностью и уважением пользовался и был тем, что имел, вполне доволен.
А вот Хэйсу-младшему кисти подчиняться отказались: он, под руководством отца, пытался научиться обращаться с ними достойно, но довольно скоро услышал, что, к сожалению, не достаёт ему ни предрасположенности, ни — что хуже — страсти.
— Признаться, расстроился я не сильно, так как второе было абсолютной правдой: я не особо-то хотел рисовать. Мне нравилось скорее проводить время с отцом, а не издеваться над холстом или бумагой — и тяги к ним я так никогда и не ощутил. Временами я ради удовольствия делаю разного рода наброски, однако никакой художественной ценности у них, естественно, нет.
И Иветте не составляло труда его понять, ведь она разделяла его положение — но не лёгкость, не беззаботную прямоту, не спокойную улыбку, с которой он расписывался в своём неумении; этому приходилось молча завидовать.
(Наверное, когда ты знаешь — железно уверен, уже сотни сотен раз доказал и другим, и себе — что многое можешь, всё то, что ты сделать не можешь, не имеет какого-либо значения: сначала приглушается, затем теряется и наконец стирается под лавиной из явственной и гордой антитезы.).
(К тому же, им обоим повезло в главном: Адриан Хэйс не требовал от сына быть художником, как Вэнна Герарди не диктовала дочери стать писательницей — они не были любимы меньше за то, что не унаследовали творческого таланта и не испытывали желания продолжать начатый ещё до них путь.).
Эри Хэйс также была хорошим специалистом: настолько, что Оплот Стыда предложил ей Приближение. Она отказалась по причине неизвестной; унесённой — за Черту.
За которую ушёл и другой — второй из двух — причастник Союза Хэйсов.
Соболезнования Иветта выразила суетливо и косноязычно; узнала, что в них нет нужды, ведь «рана отнюдь не являлась свежей», и, поколебавшись, всё-таки спросила о совсем не важном, но почему-то упрямо интересующем: так… сколько лет было-то — (оставленному) оставшемуся сыну?
Хэйс моргнул, а затем, лукаво прищурившись, по традиции ответил на вопрос — вопросом:
— А сколько бы вы мне дали?
И пришлось вглядываться.
В светлые (не холодные, не мрачные, не мёртвые, просто очень светлые) глаза, обведённые морщинами; в разлинованный ими же высокий лоб, в затронутые ими же изящные руки, и длинные гибкие пальцы, и искусственно (ли?) седые, но густые волосы, и чуть приподнятые брови, и выразительный нос, и тонкие губы — она, притягиваясь, смотрела совершенно не туда и не на то, но что же ей было делать: глупое и обречённое ведь занятие — угадывать возраст и обычного человека, а уж Приближённого… Пятьдесят, сто, двести — да сколько угодно; но если всё же попробовать взвесить сплав из собственных ощущений и чужих знаний, грации и терпения…