— Ваше сильнейшество, при всём уважении: не думаю, что это мудрое решение. Во-первых, уверяю вас, Себастьян не будет вам рад. Во-вторых, боюсь, я не смогу провести достаточно утешительную беседу, не вдаваясь в подробности… в которые я не имею права вдаваться.
Виноградину его сильнейшество схватил так, словно намеревался её раздавить за некое нанесённое тяжелейшее оскорбление.
— О, Создатели благодетельные! Этельберт, мудрые решения здесь ни к чему не приведут, настало время решений решительных. Во-первых, я иногда общаюсь с безрадостным — даже, можно сказать, антирадостным — Кини, что мне твой мальчик. Во-вторых, ну а Купол Безмолвия тебе на что? Поставь его и говори, что хочешь — тоже мне, проблема, шутишь ты, что ли.
Хм-м-м. Вот как.
— То есть вы даёте мне позволение на разглашение некоторых решений шестнадцати?
Похоже, Этельберт в последнее время не понимал очень много чего — его сильнейшество на него посмотрел так, словно увидел впервые. Моргнул. Зачем-то отодвинул от себя тарелку. И медленно произнёс:
— Этельберт. Мой дорогой друг. Помяни моё слово, твоя излишняя щепетильность тебя погубит; сделай с ней что-нибудь, нельзя же так. Да ты. Это позволение. С самого начала имел. Конечно, при условии наличия Купола и в разумных пределах, весь Каденвер просвещать не надо. Но если надо… ну или сильно хочется… то вперёд: есть, есть у тебя позволение, и даже благословение есть — давай, действуй. Я же тебе говорил, ты здесь — моё доверенное лицо. Возможности у тебя соответствующие — пользуйся ими.
Увы, сказать было значительно легче, чем сделать.
Нынешняя ситуация являлась без преувеличения исключительной: Воле Архонтов не противоречил никто и никогда; не имелось раньше необходимости в реакции, а следовательно теперь — опыта и регламента, описывающего хотя бы основные положения. И Этельберт доверенным лицом, конечно, был, но означало это лишь объяснимо расплывчатое «я тебе доверяю и на тебя полагаюсь — разбирайся по ходу пьесы».
Получалось пока что откровенно паршиво — впрочем, ему ли жаловаться?
Этельберт не завидовал своим коллегам, и особенно — огненно Яростным: тем, кому выпало иметь дело с сиятельной и старейшей Оренвайей.
— В общем, действуй, я помогу, чем смогу: поговорю с твоим мальчиком… Не обещаю, правда, что скоро, но обязательно поговорю — а торопиться нам и некуда, не так ли?
Да, торопиться им и вправду было некуда.
И позволение, которое, оказывается, «с самого начала имелось», всё ощутимо упрощало. Как минимум, давало возможность принести совершенно необходимые извинения.
— Вообще, не могу поверить, что мне приходится чуть ли не ногами подталкивать тебя к разговорам с людьми — тебя, мастер Все-Проблемы-Можно-Решить-С-Помощью-Разговора-С-Людьми. Неладное что-то творится с миром, ох неладное!
— Да нет, ваше сильнейшество, — поневоле улыбнулся Этельберт, — с миром всё в порядке. И предложенная вами стратегия кажется выигрышной — я с удовольствием её принимаю.
В ней чувствовалась богатая практика: его сильнейшество ведь был высочайшим профессионалом в делегировании абсолютно всех имеющихся полномочий.
— Ага-ага. Не думай, что я твоего «тонкого» сарказма не уловил. Кстати, ты сам-то виноград будешь? А то я всё ем да ем — если хочешь, то присоединяйся сейчас, а то потом будет поздно.
— Спасибо: пожалуй, присоединюсь.
Глава 8. Почему бы и нет
…ты ведь знаешь, мой друг, что происходит вне Оплотов: разрушающие намерения считаются самыми простыми для выражения и восхваляются за грубую полезность; изменяющие признаны самыми сложными и нужными: уделом людей, которые по-настоящему знают и понимают своё дело, и вершиной магического мастерства; созидающая же ветвь вытеснена в необитаемые степи. Когда-то на неё возлагались вдохновенные надежды, но ограничений оказалось слишком много, — причём ограничений, между собой не связанных; не подчиняющихся одной чёткой и конкретной логике — и в настоящее время, увы, балом правит цинизм. Недоверие ко всему, что выходит за рамки уже изученных и проверенных схем, и, как следствие, пренебрежение к попыткам поиска новых парадигм.
Именно созидающие намерения делают жизни людей приятнее и проще, однако желание нащупать нечто истинно оригинальное видится им «наивным и пустым мечтательством».
Но разве имеем мы право осуждать их? Презирать их отношение с высоты наших городов-в-горах? Смеяться над ними, когда у нас у самих имеются лишь сплошные вопросы и никаких ответов?
Тысяча «обычных» мастеров значительно сильнее одного Приближённого, только всё равно способна далеко не на всё, на что способен один из нас. И можно сколько угодно с умным лицом утверждать: «Очевидно, что ритуал Приближения приводит не только к количественным изменениям в силе, но и изменениям качественным», — это не объясняет ровным счётом ничего. Мы не в состоянии ни перечислить эти «качественные изменения», ни внятно описать их природу и границы.
«Очевидно, что» всегда являлось и будет являться прелюдией к красочной иллюзии, пытающейся скрыть пустоту.
«Обычные люди» отличаются от нас (как и мы — от их сильнейшеств) не только — и даже, скорее всего, не столько — объёмом могущества; однако мы понятия не имеем, в чём же заключается глубинная, основная суть этого отличия.
Следовательно, не знаем мы и пределов возможностей: ни их, ни своих, ни архонтовских.
А значит, не можем и утверждать, что они точно не правы в своём усталом неверии. Или, наоборот, вере — в то, что идейный потолок уже достигнут; здесь уже всё зависит от точки зрения.
Из письма Кладена Ризентри, Приближённого Любви, Ару Шанд Греллу, Приближённому Стыда; год написания ~952–970 от Исхода Создателей (Оплот Стыда, хранилище №28)
Приближённые действительно вернули всё, что забрали на проверку, — кроме, разумеется, составов — и даже предложили помочь разложить всё по местам, но Иветта вежливо отказалась: несмотря на заверения Хэйса (кажущиеся, стоит отметить, натянутыми и словно бы вымученными — вытащенными из себя силой, и неясно, что было виной: некая Отмороженность личности или всё же недостаток искренности), она не чувствовала себя в безопасности рядом с Монохромными Людьми и желала отделаться от них как можно скорее.
Те послушно и равнодушно откланялись — Ассиметричный, единственный «знакомый» из пришедшей троицы, попрощался так же, как почти полдекады назад интересовался кладовой; ухмыльнувшись, сказал:
— Я понимаю, что призывать к благоразумию студентов — затея пустая, однако не могу не дать добрый совет. Сделайте себе одолжение, юная эри: поберегите печень.
Подмигнул и переместился… куда-то; неважно куда, главное, чтобы подальше отсюда — от дома, в котором имелось лишь одно место для мастера крайне «смешных» и «свежих» шуток, и занято оно было Дорианом Кёргеном.
Он, и Клавдий, и Лета заслуживали объяснений — имели право знать, за что арестовали их непутёвую подругу; что именно (пусть и среди прочего) послужило причиной тому, что в их дома ворвались, их вещи — переворошили, а их самих на… пятнадцать часов заперли ещё ощутимее, чем прежде. К тому же она ведь обещала рассказать; дала слово, что поделится подробностями — и прошло всё ожидаемо: Лета отнеслась к её глупости без одобрения, но с хладнокровным пониманием, Дориан образно обматерил ситуацию в целом, а Клавдий, судя по его лицу, разрывался между жалостью и желанием кричать.
И для второго он был воспитан слишком хорошо — открыв рот, он своё мнение не проорал, а процедил:
— Я бы сварил. Если бы было… стало необходимо, я бы сварил. Или нашёл бы среди сокурсников того, — или ту — кто сможет. Мало того, что ты подставилась, ты подставилась напрасно. Ты… Почему ты просто не сказала мне? Если бы я знал, насколько твой страх серьёзен, я бы что-нибудь сделал. Нашёл бы какой-нибудь выход.
Потратил, бедолага, чересчур много слов там, где хватило бы и шести: «Иветта Герарди, какая же ты дура». И что оставалось, кроме как принести искренние извинения и не менее искренне согласиться с Дорианом, заявившим: