Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«О, ради всего священного…»

Разглядывание кабинета пришлось прервать для Крайне Неодобрительного Взгляда.

— Ваше сильнейшество!

Тот вскинул руки и, виновато улыбаясь, помотал головой:

— Признаю, это было отвратительно, но я просто не мог удержаться, — и, тут же посерьезнев, добавил: — И всё же… Это, конечно, не очень-то моё дело, но как так-то, Этельберт? Времени у тебя было более чем достаточно.

Конечно, достаточно. Как будто проблема в принципе могла заключаться — во времени.

— Мы не общаемся, потому что он не хочет со мной говорить. Я понимаю, почему, и, учитывая обстоятельства… — «Большое спасибо вам за них». — …считаю правильным сохранять дистанцию.

Его сильнейшество съел очередную виноградину. Посмотрел в потолок. Съел ещё одну виноградину. И иронично протянул:

— Ага. То есть тебе обиженно указали на дверь, и ты послушно за неё вышел. Этельберт, Этельберт… В этом — весь ты.

— Вы хотите сказать, что я бездеятелен?

Этельберт хотел ответить с шутливым пониманием, но вышло — холодно и резко, потому что упрёк был справедлив и задевал рану, которая и не думала затягиваться; потому что кое-кто и впрямь был бездеятелен вот уже больше полугода, а сейчас — так и вообще больше, чем когда-либо, ведь кое-кому выдали пространство, прямо противоположное полю его деятельности, ну так и стоило ли удивляться результату…

Кое-кому следовало взять себя в руки.

Уже очень и очень давно.

— Не-е-ет, мой друг, — а вот у его сильнейшества с шутливым пониманием никаких сложностей не было: говорил он именно с ним, чуть опустив голову и глядя — прямо в глаза. — Не это я хотел сказать; не надо вкладывать свои мысли в мой рот. Я хотел сказать, что ты излишне щепетилен — это прекрасная черта, правда, заслуживающая всяческого уважения… но временами она над тобой бесстыже издевается.

Да и с пониманием истинным у него как обычно не было — никаких сложностей.

Зажмурившись, Этельберт сжал пальцами переносицу и… начал просто сидел: в уютном мягком кресте, перед дружелюбно греющим камином, в кабинете, который должен был быть чужим и ощущался — мучительно чужим.

Он с большим удовольствием отсиделся бы — где-нибудь не здесь, но ему, естественно, не дали этого сделать.

— Не молчи, Этельберт. Что тебя гнетёт?

«Всё».

Он, также избалованный масками, фальшивыми именами и возможностью лгать умалчивая, как никогда сочувствовал «Адаму Мадану», потому что ему больше не требовалось прибегать к теоретическим построениям, чтобы поставить себя на его место.

И его угнетало всё: недоверие окружающих, их тревога, бесконечные защитные реакции, желание держаться как можно дальше, откровенный ужас

— Иветта Герарди.

Она, как пример, ярчайший во всех проявлениях.

— Я… очень в ней ошибся. Сильно её недооценил. И хотел бы узнать лучше, однако мне… скорее всего не стоит к ней приближаться.

Учитывая её совершенно дикие страхи.

И он солгал бы, сказав, что не разозлился, наконец осознав причину её подозрительных поступков — на неё, потому что она посчитала их целесообразными; сочла его (и его друзей, близких знакомых, хороших приятелей, уважаемых коллег, и его) способным на нечто столь немыслимо отвратительное и попустительство, которое безобразно ничуть не менее; однако в первую очередь всё же — на самого себя.

Он смотрел на неё и видел взбалмошную, высокомерную девушку с презрительным лицом и односложными ответами; не умеющую признавать свои ошибки и хотя бы принести извинения, когда речь вообще-то идёт о нарушении закона — о вмешательстве в согласованный ритуал передачи. Тогда он не выдвинул обвинений из снисхождения: она не добилась ничего путного, изначально оказалась в напряжённых условиях и была, в конце концов, молода — необходимость терпеть эхо намерений можно было признать достаточным наказанием.

К вопросу о гордыне, соринках в глазах других и брёвнах, полностью затмевающих — собственные.

Он не понимал, что Себастьян в ней нашёл — о чём мог говорить с Иветтой Герарди Себастьян Краусс, который, если верить словам тех, кто его знал, за сорок четыре года не изменился в главном; и здесь Этельберту Хэйсу, проклятому магистру управления человеческими силами, следовало насторожиться и подвергнуть сомнению свои очевидно поспешные выводы. Следовало задуматься о своём положении, которым он был так недоволен. Следовало вспомнить, что страх люди прячут разными — зачастую неприглядными, вызывающими впечатление заносчивости — способами.

Но нет. Нет: он решил, что голову использовать не стоит и глядите-ка — те, кто чувствовал себя загнанными в угол, повели себя, как загнанные в угол.

И кто только мог подобное предвидеть?

Кто должен был это предвидеть, а, «выдающийся специалист»?

Предвидеть — и предотвратить.

И когда девушку удалось немного успокоить и случайно вывести на тему, которая ей близка и комфортна, каким-то загадочным, воистину непостижимым образом выяснилось, что ей есть, что сказать готовому слушать собеседнику. Что интерес Себастьяна Краусса вполне понятен и даже, пожалуй, разделён.

Как-то всё неожиданно сложилось в логичную картину — и склеилось бы и гораздо раньше, если бы Этельберт Хэйс не совершил непростительные для своего звания и опыта ошибки.

Когда он настолько разучился чувствовать людей? Потерял способность смотреть на ситуацию со стороны и стал прятаться за официальными — сухими и мёртвыми — формулировками?

Такими же, какими был признан невиновным высшим судом из существующих в этом мире. Не виновным ни в убийстве, ни в невмешательстве, ни в халатности, ни в наличии прямого или косвенного умысла — трагическая случайность, издержки выполнения профессионального долга…

…непредвиденные и не поддающиеся контролю обстоятельства; и цена — три жизни, и что бы ни утверждали их сильнейшества, справедливость не ощущалась — таковой.

Не приносило облегчения — принятие их правоты.

Проклятье.

Сам он для своего случая посоветовал бы саббатикал; и он пытался уйти в саббатикал, но чуть с ума не сошёл от чувства неприкаянности и собственной бесполезности — и вернулся в Оплот, вот только не получалось больше вменяемо помогать хоть кому-либо.

Ни там, ни здесь; но теперь у него хотя бы было значительно меньше времени для воспоминаний и мерзких внутренних истерик.

— Несчастная пуганая-то? А чем она тебя заинтересовала?

— Своими… философскими взглядами.

Точнее, тем отблеском, который удалось вытащить наружу — многообещающим, интригующим, привлекательным отблеском.

Осмысленным и осознанным выбором Телизийского течения — и позицией, которую сам Этельберт, пожалуй, целиком не разделял, но которую было трудно не ценить.

— Хм, — приподняв брови, задумчиво бросил его сильнейшество. — И ты, значит, учитывая обстоятельства, считаешь правильным сохранять дистанцию.

— Да, ваше сильнейшество.

— Ну то есть ты сидишь на двух одинаковых проблемах, упираясь в одно и то же препятствие… под названием Твоя Излишняя Щепетильность.

Не совсем, но в общем и целом…

— Можно сказать и так.

Что было… глупо, да. Бестолково, нелепо и даже несколько абсурдно.

Ему действительно следовало либо наконец-то взять себя в руки, либо выкинуть свой злосчастный диплом, который ничем не заслужил подобного неимоверного позора.

Его сильнейшество выразительно вздохнул и, покачав головой, заявил:

— Значит так. Давай делегируем полномочия: с мальчиком у тебя всё глубже и сложнее, поэтому его возьму на себя я. А ты проведи утешительную философскую беседу с сариниллой — не тушуйся, она же хрупенькая, точно-точно тебя не съест.

Вот это, кстати, отнюдь не факт: эри Герарди, судя по всему, была из тех, кто в отчаянных условиях готов прибегнуть к отчаянным мерам. Впрочем, не съест, конечно: даже если найдётся желание — не хватит зубов.

36
{"b":"679602","o":1}