Однако все ограничивалось лишь телом. Мне не удалось найти и усвоить ни воспоминаний, ни опыта, ни понятий. Для выживания недостаточно быть просто похожим на этот мир: надо слиться с ним, стать его частью. Надо действовать, подобно ему, но впервые на моей памяти я не знал как.
Еще больше пугало то, что мне и не нужно было этого делать. Поглощенные мной оболочки продолжали передвигаться совершенно самостоятельно. Они беседовали друг с другом и занимались рутинными делами. Я не мог этого понять. С каждой секундой я погружался все глубже в их конечности и внутренние органы, отчаянно высматривая хоть какие-то признаки прежнего владельца. Но наталкивался лишь на собственные системы.
Конечно, все могло быть гораздо хуже. От меня могли остаться лишь несколько клеток, движимых исключительно инстинктами и собственной адаптивностью. Разумеется, я бы вновь вырастил себя, пробудил сознание, причастился и восстановил огромный, как целое мироздание, интеллект, но остался бы сиротой, без памяти и без малейшего представления, кто я такой. По крайней мере, этого мне удалось избежать: при катастрофе моя личность не пострадала, а плоть все еще хранила образцы из тысяч и тысяч миров. Во мне осталось не просто свирепое желание выжить, но и убеждение, что выживание имеет разумную цель. Я все еще могу ощущать радость, если для нее есть повод. Но я был большим, намного большим!
Мудрость множества других планет потеряна. Остались лишь обрывки, абстракции, смутные воспоминания о теоремах и философиях, слишком сложных, чтобы вместиться в эту оскудевшую нервную сеть. Я мог бы ассимилировать всю здешнюю биомассу, построить тело и дух, в миллионы раз превосходящие то, что некогда рухнуло на эту планету, но пока я заперт в ловушке на дне гравитационного колодца и не способен причаститься своей большей сущности, мне никогда не восстановить утраченных знаний.
Я – лишь жалкий осколок себя былого. С каждой потерянной клеткой исчезала и часть интеллекта, и меня осталось так мало. Если прежде я думал, то теперь просто реагирую. Чего из этого удалось бы избежать, если бы я спас из-под обломков чуть больше биомассы? Сколько возможностей я не могу разглядеть лишь потому, что мой дух недостаточно велик и не способен вместить их?
Этот мир говорил сам с собой – так же, как делаю я, когда передаваемая информация достаточно проста и можно обойтись без соматического слияния. Даже будучи собакой, я различал самые простые морфемы – вот тот отросток был Уиндоусом, а этот Беннингсом, а двое, отправившиеся на летучей машине неизвестно куда, звались Коппером и Макриди. Меня поражало, как все эти куски и части остаются отдельными друг от друга, как долго они сохраняют постоянную форму и как названия индивидуальных порций биомассы могут служить каким-то полезным целям.
Позже я спрятался внутри самих двуногих, и то, что обитало в этих непонятных оболочках, заговорило со мной. Оно сказало, что эти существа зовутся парнями, а также людьми или придурками, что Макриди иногда именуют Маком, а это скопление построек – лагерем. Еще оно призналось, что напугано, но, возможно, это был мой собственный страх.
Эмпатия, конечно же, неизбежна. Нельзя имитировать движущие плотью импульсы и нейромедиаторы, не ощутив их в какой-то степени. Но здесь все было иначе. Эти прозрения мелькали где-то на границе сознания, но уловить их полностью не удавалось. Мои оболочки бродили по коридорам, и загадочные символы, покрывавшие все поверхности, – «Прачечная», «Добро пожаловать в Клуб», «Этой стороной вверх» – почти обретали смысл. Вон тот круглый объект, висящий на стене, называйся часами. Он измерял время. Взгляд мира скользил с предмета на предмет, и я складывал мозаику из терминов, всплывавших в разуме мироздания – в его разуме.
Но это было все равно что оседлать прожектор. Я видел то, что он освещал, но не мог развернуть его по своей воле. Я мог подслушивать, но не допрашивать. О, если бы хоть один из этих прожекторов остановился, чтобы осветить собственную эволюцию, путь, приведший его сюда! Все могло бы закончиться совсем иначе, если бы я только знал! Но вместо этого луч высветил новое слово: «аутопсия».
Макриди и Коппер нашли часть меня в норвежском лагере – отросток, оставшийся в арьергарде и сгоревший, чтобы прикрыть мое отступление. Они привезли его сюда: обугленного, скрюченного, застывшего во время трансформации, и никак не могли понять, что это такое.
Тогда я был Палмером, Норрисом и собакой, стоял в толпе вместе с другой биомассой и смотрел, как Коппер разрезает меня и вытаскивает внутренности наружу. Я наблюдал за тем, как он извлекает что-то, находящееся позади моих глаз, какой-то орган.
Орган казался недоразвитым, неполноценным, но все, что надо, я разглядел. Это смахивало на огромную, сморщенную опухоль, словно каждая клетка стремилась быстрей размножиться, борясь с другими, – как будто процесс, лежащий в основе жизни, обратился против нее самой. В органе было неприлично много сосудов: вероятно, он поглощал куда больше кислорода и питательных веществ, чем предполагала его масса. Я не понимал, как такое вообще может существовать, как оно доросло до подобного размера, не вытесненное более эффективными системами.
И я не мог представить, какова его функция. Но затем по-новому взглянул на эти отростки, эти двуногие тела, столь тщательно и опрометчиво скопированные моими собственными клетками, приспосабливавшими меня к существованию в этом мире. Я не привык составлять описи – да и к чему запоминать части тел, если они могут трансформироваться при малейшем воздействии? – но тут впервые увидел эту разбухшую структуру, венчающую каждое тело. Она была намного больше, чем надо, – костяная полусфера, куда с лихвой могли вместиться миллионы ганглиев. Такая имелась у каждого отростка. Каждый кусок биомассы нес на себе один из этих гигантских клеточных комков.
А затем я понял кое-что еще: глаза и уши моей мертвой оболочки были связаны с этой штукой до того, как ее извлекли наружу. Мощное сплетение волокон тянулось вдоль продольной оси оболочки, точно по центру ее эндоскелета, и вело в темную липкую каверну, где обитала опухоль. Эта бесформенная структура была подключена ко всей оболочке, словно один из соматосенсорных ганглиев, только намного крупнее. Мне почти показалось, что…
Нет.
Так вот как оно работало! Вот почему пустые оболочки двигались по собственной воле, а я не находил никакой другой сети, чтобы в нее встроиться. Вот что это было: не распределенное по телу, но свернувшееся, замкнувшееся на само себя, темное, плотное, инцистировавшееся. Я нашел призрак, обитавший в этих машинах.
И меня замутило.
Я разделил свою плоть с разумной раковой опухолью.
Иногда даже укрытия бывает недостаточно. Помню, как распластался по полу псарни – химеры, разошедшейся по сотне швов, – причащаясь с несколькими отростками под названием «собака». Багровые щупальца клубились на досках. С боков прорастали полуоформившиеся копии – образы собак и иных, невиданных в этом мире существ, наспех слепленные, всплывавшие из раненой памяти частицы от уцелевшей частицы.
Помню, как Чайлдс, до того как я стал им, сжигал меня заживо. Помню, как скорчился внутри Палмера, умирая от ужаса при мысли, что сейчас пламя охватит и оставшуюся часть меня, что этот мир каким-то образом научился стрелять без предупреждения.
Помню, как, пошатываясь, брел по снегу, гонимый тупым инстинктом. Тогда я носил оболочку Беннингса. Раздувшиеся куски бесформенной плоти свисали с его рук, как огромные паразиты, – больше снаружи, чем внутри. Несколько фрагментов меня, уцелевших после предыдущей бойни, изуродованные, бессмысленные, хватающиеся за что ни попадя и тем нарушающие маскировку. Люди, вынырнув из ночи, столпились вокруг него: красное пламя в руках, синие огни за спиной, лица двухцветны и прекрасны в этом резком контрасте. Я помню, как Беннингс, охваченный пламенем, выл, словно зверь, устремив взгляд к небу.