Тут приметил Бикки, что равнодушен Рандвер к обещанию кёнинга, будто не влекут его более высокомысленные труды Ульфилы и судьба знаменитого епископа не заботит... Вадамерка больно щипала Рандверу плечо. И видел советник, что не замечает боли сын Германариха. Быстро тут сообразил Бикки: в мысли о Сванхильд погружен, мечтой о Сванхильд увлекаем, чувством к ней переполнен Рандвер-сын.
А Вадамерка уж острую заколку вытащила из волос, и колола ею, и жалила Рандверу бедро. Тогда схватил её за руку Рандвер и так сжал, что побелели у девы тонкие пальцы и оттиск чеканной заколки обозначился на них. Прикусила губу Вадамерка, но не вскрикнула от боли, ещё большую злобу на обидчика затаила. За то, змея, затаила, что не сгинул Рандвер в дальних землях с везеготом и вризиликом, за то, что, не сгинув но пути, у росомонов навсегда не остался, за то, что красу-соперницу, жену молодую, беленькую и нежную, как пена морская, готскому кёнингу привёз.
И новую утеху себе лелеял хитроумный советник Бикки, сети тонкие, искусные сплетал, громкие речи предвидел, ожидал приближения нескучных дней. Он для каждого из сидящих здесь наметил место, на всех поступки разделил, кому-то мысленно прочил злато, кому-то — плаху, кому возвышение, кому изгнание... Но, судьбами людей играя, лишь одного определить не мог — деяний Гиттофа.
Чистым устилали служанки ложе кёнинга, в светильники подливали нового масла, снимали нагар с фитилей. Полы не мыли — скребли до желтизны широкими ножами; так покои вычистили, что потянуло свежестью от скоблёных половиц. И цветы разложили по углам, и пахучие травы по стенам развесили, украсили двери венками. Поставили для вина дорогие кубки. И кувшины с лучшим вином принесли.
А Сванхильд-деву, дочь Сигурда, наряжали служанки в свадебные одежды, в ткани ромейские, ткани тончайшие. Каждой складочке место знали, всякому пояску — ширину. Лентами оплетали ножки Сванхильд, руки унизывали браслетами. Косы её расплели, волосы расчесали самшитовым гребнем, и цветами украсили, и венками.
Напевали вполголоса грустные песни, видя грусть красавицы-девы. Видя же волнение её, успокаивали добрые служанки:
— Если б знала, что ждёт тебя, не грустила бы, а нас, сестрица, поторапливала. Ты доверься нам, Сванхильд милая, мы научим тебя, ты послушайся... — нашёптывали с двух сторон; знали, как вести себя со старцами. — Если хочешь любимой быть, да пуще прежних жён, а предшественниц у тебя много было, то не дайся кёнингу после первого кубка. Удивится тогда кёнинг. Ты же ему и после второго кубка не дайся. Разозлится от этого муж. Уступи после третьего кубка, но с борьбой уступи, будто обессилев. Вот тогда он решит, что взял тебя силой. Дерзкому старцу любо напоследок своей силой потешиться. Как всякий, увяданию не рад, тебя полюбит Германарих через себя, через победу свою. И своенравие жены Сванхильд возвысит старый муж, как своенравие его последней женщины.
Временами налетал из зала шум пиршества: и смех, и крики, и лай собак. От того замолкали служанки, от того вздрагивала Сванхильд. Служанки боялись собак, Сванхильд — смеха. По родному дому, по живописным фиордам грустила дева, жалела себя и заботливого отчима, плакала по мудрой Гудрун, добрым словом вспоминала своих братьев. Потом тревожили думы о Рандвере, пугала близость старого кёнинга.
И вздрогнула Сванхильд, увидя Вадамерку. Чёрной тенью вошла готская дева. Взглядом карих глаз отпугнула Вадамерка служанок, что-то змеино на них прошипела, волосы чёрные, будто вороново крыло, откинула за плечо. На Сванхильд-красу посмотрела с презрением.
— Дай примерить венок! — сказала Вадамерка и сорвала цветы с головы у Сванхильд.
Примерять и не думала, бросила на пол венок, каб луком растоптала. Возле ложа прошлась, ухмыльнулась при виде притихших служанок.
— Подготовились?.. — бросила им и на ложе кёнинга разлеглась.
«Привычно разлеглась», — отметили служанки, но глаз не смели поднять, слово сказать боялись.
Между тем Вадамерка наполнила вином кубок и, едва пригубив, выплеснула остальное на ложе, словно кубок тяжёлый выронила невзначай. Соскочила на пол готская дева, опять подошла к Сванхильд.
— Дай примерить наряды, краса-Сванхильд! — и рукою разорвала ромейскую ткань, смяла складки; ногтем оцарапала до крови обнажённое плечо Сванхильд.
Тогда оттолкнула Сванхильд Вадамерку, замахнулась на неё самшитовым гребнем и кинула бы... Но вскрикнули в испуге служанки — увидели в дверях Бикки-советника.
— Вадамерка!.. — процедил, почти не разжимая губ, Бикки. — Кто звал тебя сюда? Вон пошла, сучка!..
Тут посмеялась над ним готская дева:
— Быстро же ты, Бикки, сменил лицо! Кобель!..
И для Сванхильд нашла что сказать:
— Ты не первая хочешь мне дорогу перейти. А где они, скажи, где те, что были до тебя?.. Знай, добьётся своего Вадамерка!
Пылью покрылись пергаментные свитки Рандвера. И забыты были им труды усердного епископа. Потрескались, иссохли веточки рун. И часто теперь прерывалась в памяти бесконечная нить старых саг. Не увлекали более своими песнями бородатые скальды, и лёгкий перезвон арфы не навевал уже сказочных образов.
«Сванхильд! Сванхильд!»
Так часто встречали пастухи юного Рандвера в стороне от людских дорог: то на полянах по высоким травам бредёт, то в сумрачном лесу лежит недвижно в прохладном мху, то в поле под дубом сидит вековым, к стволу спиной прислонясь и глядя вдаль невидящими глазами, то напрямик шагает по кустарникам, услышишь его, так не сразу поймёшь — не то медведь, не то олень... Но рядом скажут: «Это Рандвер!»
«Сванхильд! Сванхильд!»
Так, жёны готов приходили на берег Данпа: одежды мужей в волнах прополоскать, поступки их — языком. Но в воды синие уже боялись раздетыми, как прежде, входить. Озирались на крутые берега. Бывало, забудется одна из них, но скажут рядом: «Обернись! Там на утёсе юноша грустит. Ты знаешь? Это Рандвер!».
«Сванхильд! Сванхильд!»
И верный Гарм, огромный серый пёс, всегда был возле Рандвера. Как и хозяин, был грустен Гарм. Не бросится, как прежде, вдогонку за глупым перепелом. Увидев на ветвях белку, не зальётся лаем, как раньше заливался... Он лежал на скалах подле ног хозяина и своими умными и преданными глазами ловил его взгляд.
«Мой милый Гарм! Свидетель бессловесный страданий сына по жене отца. По той, что ближе всех, и всех дороже, и всех милей. Так странно мир устроен, верный Гарм. Она, краса, для старца-кёнинга утеха не большая, чем Вадамерки блуд, или не большая, чем блуд развратной вальской девы. Едва пресытится твой кёнинг Сванхильды телом, и уже не отличит её лица в виденье прежних жён... А я! Мой Гарм, всё вижу только в ней, в Сванхильд из фиордов. В ней и краса венетки светлоокой, и кроткость кельтки, мягче речь её, чем наша. Сванхильд подобна богине лебеди из песни барда свейского. И имя схожее несёт. То имя Лебединой Битвы. Каково на слух! Ты слышишь?..»
«Сванхильд! Сванхильд!..»
Сын Гуннимунд сошёл с коня у лесного шалаша. Тот шалаш был из горбыля с корьём, кровля — не скатна, утеплена землёй, покрыта дёрном, поросла жёлтым курослепом. Дверь, сплетённая из ивовых прутьев, не плотно прикрывала вход.
Открыл сын Гуннимунд эту дверь.
— Вадамерка!.. — позвал. — Твоего тайного чертога не видел давно.
Но не было в шалаше Вадамерки, никто не отозвался Гуиимунду. Тогда расседлал он коня. «Пасись, лукавый! Ты всегда заметишь, где можно сытней перехватить. Тем похож на Викки». И, не раздеваясь, сын кёнинга прилёг на ложе готской девы. И усмехался мыслям, пришедшим в дрёме, в прихожей сна. Мыслям о том, что совсем недавно, до приезда Сванхильд, Вадамерка не ступала и шагу из своего лесного жилища — охотничьего шалаша. Всё наездов кёнинга ждала. Теперь иное! Теперь никто не мешает Гуннимунду отдохнуть на ложе готской девы.
Вот взлаял Гарм, и вздрогнул Рандвер...
Медленно текли воды Данпа, его серо-синие волны с высоты казались недвижными, словно в одно мгновение превратились в холодный лёд. А гребни волн и солнечные блики были, как островки снега. Лишь блики-снег слегка колыхались под ветром. И величие, и спокойствие как будто поднимались от поверхности реки к высокому небу. Возможно, и небо стало голубым оттого, что синим был Данн.