Слышал рикс, как скрипнула под рукой Вещего дверь. Вошёл за ним. Видел, как раздувал старец в очаге огонь. А когда осветился очаг, осмотрел Бож, ощупал руками серые известковые стены. В этих стенах были вырублены глубокие ниши-полки, уставленные глиняными горшками, лубками, ступками. В отдельном месте лежали клещи и долота, горка берестяных свитков. Под потолком — пучки сушёных трав и кореньев. Ложе-выступ устлано шкурами, тщательно расчёсанными гребнем.
Разгорелся ровный огонь. И старик отошёл от очага.
— Сядь здесь, — указал он на ложе. — Лицо ладонями закрой, меня слушай, но на меня не гляди. Сам отрешись, забудь, кто ты и где ты. Из длинной череды поймай то, что хочешь больше всего увидеть. И оно скажет тебе своим голосом, но моими словами.
Сделал так Бож, сел, закрыл лицо, но долго не мог отрешиться, не мог отогнать видений необычного Капова-града и колодца. Сидел, стараясь ни о чём не думать. Наконец увидел Келагаста-рикса. Он выглядел добрым и ласковым. Поэтому все, проходящие мимо, не узнавали его. Бож, вспомнив, что ему говорили о Келагасте, согласился с теми проходящими, но не мог, подобно им, не узнать рикса, ибо был его сын; и остановился рядом. А Келагаст вдруг предстал в лице Любомира-брата, которого Бож тоже никогда не видел. Любомир же был похож на Добужа. Он был весел и хмелен. Он на залитой солнцем поляне обнимал югрянку. Рядом в траве лежало кантеле. Все струны оборвались, кроме одной, которая без устали твердила: «Сын поляны! Сын поляны!..». И никак не обрывалась. Нет, это была цитра! Она перешла на словесный лад и заговорила о холодном ясном небе и о Солнце, что лежало на высоких Холмах. Потом цитра выдала сестриц:
— Время разделило тебя поровну, но весь ты для младшей!
От этих слов радостно смеялась сестрица Скульд, крепче целовала рикса. А он сказал ей:
— Ты похожа на Гудвейг!
Тут возразил Бьёрн-свей:
— Она похожа на Антустру, жену Харальда.
Скульд-сестрица перестала смеяться. Она хотела сказать об одном и была удивлена, когда невольно заговорила совсем о другом:
— Не пойму, что со мной! Но слушай, милый рикс, эти верные слова. Новый времени счёт ведётся от рождения твоего. Сменились устои. И даже по-иному стали кричать птицы. Но знай, мало времени давалось тебе. Смотри: в пламени лет рука протянулась к тебе и отпрянула. Отсечены на той руке были пальцы. И другие, похожие руки, отпрянули за ней... Приходит твоё время! Присмотрись! В предрассветном небе, по-над самой землёй стаи птиц летят, видятся чёрными крапинками. Гляди, всё выше они поднимаются. Скоро в единую стаю собьются, покружат над чистым полем и подадутся далеко-далеко. О тебе это! Но Лебедь плачет! Где она? А выше всех Лебедь! Однажды расправила крылья, да не сумела их воли унять. Плачет Лебедь, говорит тебе: «Остерегайся, не люби Волка, Бож!». И верно говорит она. Ты и меня послушай. У всякого кончается жизнь. И твоя также однажды кончится. Может, рано, может, нет. Сам посмотри. Твоя птица в полёте будто крылом о что-то ударилась, в небе сером кувыркнулась и к земле, сломанная, понеслась. О тебе это! Гибель высока будет, на два человеческих роста. И огни, и мечи, и радость чужая, и хмельное ручьём. Тогда будет твоё слово! Тогда родится Песнь! А от всего тебя и жизни твоей останется в поколениях только имя рядом с упоминанием о врагах твоих... Остерегайся, не люби Волка, Бож!
И опять засмеялась Скульд-сестрица, словно забыла о сказанном только что, но вспомнила о своём:
— На Гудвейг похожа? Бож, любимый! Гудвейг — это я и есть!
— Лжёт дева! — злился Бьёрн свей. — Мне ли не узнать собственную дочь? Ты лишь похожа на кунигунду.
— А Антустра? — смеялась Скульд. — Ты уже забыл о ней?
Вспоминал Бьёрн, брался руками себе за чело, качал головой — никак вспомнить не мог. И пока вспоминал он — так напряжённо и мучительно, — милая Скульд целовала рикса...
Глава 19
ернулись в Веселинов спустя три дня. Ещё издали их заметили градчие. Сразу передали: «Князь во град спешит! Также Сащека с ним. И Нечволод рядом».
— А кунигунду разглядел?
— И кунигунда едет. Взволнована. Слышу, сбивается она от того волнения на свейскую речь. Говорит, что беззащитная веточка жмётся к тополю под ветром взглядов, но под солнцем улыбки сразу расцветает.
— Мудрёно говорит! Ветер взглядов — это про нас?
— Про нас! А солнце улыбки — про рикса.
Бож велел десятнику:
— Всех во градец зови!
Челядину сказал:
— Виночерпия зови! Пусть раскроет погреба, пусть выкатит бочки. Ты поможешь ему. И ковшей! Больше ковшей неси.
Челядь тоже разослал рикс:
— Дударей мне сыщите! Соберите бубенщиков, сыновей Переплута. Пусть пляшут да гремят до утра, ленивым спать не дают, а ретивым не дают отдыха; пусть в дуды дудят, щёк не жалея. После всех златом одарю, никого не обижу. Дев хороводных не слышал давно. Где они? И всем велю во дворах костры жечь. Чтобы ночью светло было! Где Тать? А Бьёрн где?..
Разбежалась градцева челядь. Одни к лесу побежали; там, говорят, дударей-бубенщиков видели вчера — снедали на опушке. Другие пошли по ближним весям собирать лучших дев, песенных, хороводных. Третьи смердов хватали за рукав:
— Жгите костры! Всё, что от зимы осталось, сожгите. Пир-то, пир грядёт! Виночерпий уже бочки прикатил. Вот-вот выломит днище. И ковши уже готовы. А у вас костры не горят...
Тут, услышав шум, вышли из чертога Тать с Бьёрном. Хмельные оба — не первый уже день меряют кубки. Но не всё ещё лучшие деньки вспомнили, не все речи друг другу сказали. За ними появились в дверном проёме свойские конунги, Гиттоф-гот и кольчужники. А вельможные старцы не вышли. Они послали одного узнать, что там за бочки по земле катятся, почему дымом потянуло со двора, отчего смерды громко ногами топают, зачем пригнали дударей. Сказали:
— Ты хоть и сед, но самый молодой из нас. Иди!
Ворота распахнули настежь. Отовсюду на зов рикса сходились кольчужники, градчие, чернь-смерды, югры-данники и прочие заезжие и захожие люди. А те, что на песчаных островах изо дня в день торг вели, явились самыми первыми. Такие на любой шум первые идут.
Никому ничего не говорят, сами же обо всём выспрашивают, тянут за рукав. И украдкой ощупывают свои пояса: там ли ещё злато-серебро?
Заложники держались в стороне. А челядины, ожидая княжьей милости и воли, были немало возбуждены, но на глаза не показывались, прятались за спиной у собравшихся, прислушивались к разговорам.
Взревел в толпе чей-то медведь. Отпрянули от него разряженные в цветные лоскутные одежды дудари-бубенщики. А сами из озорства громко ударили в бубны, чем ещё больше напугали медведя.
Крикнул кто-то в толпе:
— Куда зверя привёл? Ошалел?
Смутился, завиноватился смерд:
— Сказал ведь Нечволод!
— Гони его пока! Людей помнёт. Дик твой зверь!
Грянули бубны, зазвонили колокольца, бубенчики брякнули. От того ещё злее взревел медведь, поднялся над толпой. Но потянул смерд за цепь, отвёл зверя от людей. И уже в стороне вложил ему в пасть медовые соты.
А Нечволод уже среди дев стоит. И вьются возле десятника девы, смеются, жмутся к его плечам. Спрашивают, хороши ли в Капове молодые ведуны, хороши ли девы в Мохони. Улыбается Нечволод. «Ведуны, — отвечает, — в Капове все стары и горбаты, у них зубы целы через один, у них ноги кривы в одну сторону, руки в другую, голова назад глядит. Зато девы в Мохони оч-чень хороши! Оттого и птицы — пёстрые и прекрасные — облетают Мохонь стороной, ибо стыдно им увидеть себя рядом с теми девами».
Не верили десятнику, смеялись лукавые красавицы. А десятник глазами на рикса показывал, говорил:
— Тише! Рано ещё смеху быть, рано брагу пить. Послушаем, что среди лучших говориться будет, как решится спор за кунигунду.
Тогда стихли девы, увидели, как Дей на Лебедь возле них белым рукавом взмахнула. И заметили, каким придирчивым взглядом осмотрела Лебедь смущённую Гудвейг.