Теперь в хаосе углей и камней, в продымлённом зале, среди упавших обгорелых стропил сидел Великий кёнинг. А Вадамерка-дева тщетно пыталась подступиться к нему, чтобы перевязать новую рану. Германарих отгонял её, кричал на неё:
— Прочь, прочь!.. У тебя тело змеи. Не тычь мне ногтем в лицо. Уйди! Повешу!..
И садилась Вадамерка в стороне, прислушивалась к шуму битвы. А выждав время, подходила снова.
— Бикки! Бикки!.. — звал Германарих. — Где Бикки?
Пожимала плечами готская дева, но кёнинг и не смотрел на неё.
— Псы! — возвышал он голос. — Никому не верю!.. Бикки!
Кёнинг видел, как плясали и кружили возле него змеиные кольца тела Вадамерки. А из тёмных углов выходили один за одним бледные люди. Дабы скрыть свою бледность, люди эти выискивали под ногами уголья и натирали ими себе лица. Вот появился богатый ромей. Он приставил к плечам свою голову и, сказав что-то о Христе, принялся сулить выкупы. «Панайотис богатый ромей! — думал кёнинг. — Выкупы сулит. Слабейший! Знает ли он, сколько я видел золота! Презренный! Вериг в то, что за золото можно купить всё!»
Среди многих безликих, среди забытых, неузнанных Германарихом, вдруг появилась Сванхильд — нарядная, убранная, как невеста, тоненькая, как северный цветок. И серебристо зазвенел её голосок. Ликовала, смеялась нежная дева фиордов.
— Бикки! Бикки!.. — позвал кёнинг.
Вадамерка смотрела на него чёрными глазами и молчала. Вадамерка больше не подходила.
Сванхильд-краса свежа, бела, как прежде, опиралась на локоть Рандвера, заглядывала Рандверу в лицо, говорила:
— Так горячо, любимый, тело твоё, так сильны и нежны руки. Нет юноши тебя красивее, милый. И столько лет ты верен мне!
А Рандвер-сын смотрел на кёнинга пустыми глазницами и громко смеялся. В лицо Германариху, в глаза, в уши. И кричал:
— Ты! Низменный! Оставленный всеми, — кричал так и потирал ладонью себе красную шею.
— Пойдёмте, дети!.. — звала за собой мать Вёльва. — Не смейтесь над трупом. Не пристало! Он давно умер. Ещё во чреве матери лишился сердца... Здесь затхлый воздух. Пахнет смертью...
— Подожди, Мать! — отвечал Рандвер. — Дай нам насмеяться вволю. Час долгожданный настал.
— Бикки! Бикки!
Злобный бог Локи приехал на бледном коне. И с ним Волк был, отпрыск Фенрира. Стояли, слушали, о чём говорится.
Из-под очажных камней вышли Сёрли и Хамдир. Тяжелы у них на плечах древние доспехи. Над головами у братьев лёгким слёзным облачком висел плач Гудрун, рождённой Гьюки.
Сёрли сказал:
— Ты, брат, виновен в нашей гибели. Ты меха распустил.
— А кто Эрпа не вовремя назвал ублюдком? Ты!
— Не ссорьтесь, росомоны! Хоть теперь не ссорьтесь, — укорила их Вёльва.
— Убьём Ёрмунрекка! Дай, Мать, вина.
Сёрли сказал:
— Смотри, брат, Рандвер здесь.
Отшатнулся Хамдир, ответил:
— Трудно узнать в этом чудище прежнего доброго Рандвера... А Сванхильд-сестра весела. Это славно!.. Убьём Ёрмунрекка!
И братья росомоны подошли к Германариху.
Тогда бог Локи сказал:
— Кёнинг! Росомоны заговорены от лезвия и от копья. Ты в них ветвь омелы[97] брось. Тем убьёшь.
— Омелы! Омелы!.. — в страхе просил Германарих.
А Вадамерка не знала, где найти для кёнинга омелы.
Рандвер-сын смеялся над страхом Германариха.
Сёрли и Хамдир смеялись над советами Локи, говорили:
— Мы теперь от всего заговорены. Не пройдёт, Локи, твоя старая хитрость, как со светлым Бальдром прошла.
А Рандвер всё смеялся. Настал наконец час!
Пригляделась к нему Вёльва, удивилась, спросила:
— Гапт, а где глаза твои?
— Я подарил их Сванхильд. Хочу на мир смотреть глазами любимой! Попробуй и ты, Вёльва. Всё так красиво, чисто, розово!
— А Германарих?
— Я его не вижу, Мать. Я нахожу Ничто и знаю — это кёнинг. Над тем смеюсь. Поверь! Попробуй. Долгожданный час.
— Пойдёмте, дети. Вальгалла ждёт. В ней скучно и пусто без вас.
— Бикки! — всё звал Германарих и, не дозвавшись, спрашивал: — Скажи, советник, кто это? Тот — держит сердце в руках. Огромен. Он страшен, Бикки! Он великан из Ётунхейма? Кто ты?..
— Тать.
— Тать? Странное антское имя.
— То прозвище, кёнинг, сызмальства.
— Здесь, в хороводе мертвецов, ты лишний. Я помню. Я не убивал тебя.
— Не может быть лишним моё сердце, — покачал головой великан. — И ты лжёшь. Я самый мёртвый из убитых тобой. Потому что ты распял Божа.
— У тебя огромное сердце. Как оно вмещается в груди?
— Я вынул его, потому что не хватило в груди места.
— Бикки! Бикки! Прогони его. Он страшен! Кровоточит его сердце.
— Не зови советника, — сказал Тать-великан. — Он обезглавлен Гиттофом. Оттого чище стали руки у вризилика. И среди кёнингов, видишь, есть достойные. А лежит твой Бикки в степи, не зарыт, пакостен. И растаскивают его по кускам волки. На четыре стороны! Верно сказано: волку волчье! А голова советника насажена на сук. Ничего уж никому не посоветует та голова.
Страх! Страх!
— Зачем пришёл ты? Прочь, страх!
— Долгожданный час, кёнинг. Слышишь, как умирают твои славные побратимы? Последние из верных... И ты сейчас кончишь жизнь. Я посмотрю. Ты не мёртв. Ты бессердечен. Возьми меч.
Охваченный страхом, послушался Германарих, меч обнажил. Слышал, как закричала Вадамерка-дева, видел, как бросилась она к нему. И не успела — быстра и тверда была рука у Германариха, привыкла разить точно.
Острым клинком кёнинг Амалов ударил себе в живот. Ударил и ещё сил нашёл тот клинок провернуть, разрезая внутренности.
Призрачные хороводы закружили в небо. Всё выше, выше. Влекомые ветром, разлетелись они: кто к Вальгалле прекрасной, кто к чудесным заоблачным садам Вирия.
И тогда же были сломлены готы. Гунны, оглашая развалины криками торжества, ворвались во двор Каменных Палат. И теперь сам Баламбер объезжал полуразрушенные залы, отыскивая кёнинга Германариха. А отыскав, спешился гуннский князь, шлем снял, сказал:
— Кончено с Гетикой! След гусиных стай, что я вижу в небе, влечёт дальше. Горе Валенту!
Воскликнули гунны:
— Валенту — смерть!..
САГА О РИКСИЧЕ ВЛАХЕ
тро было серым и холодным. С ночи насыпал снег. В то утро не слышно было вечного звона, и череда праздников прервалась. Путь свой продолжал известный век — век волчий. И не было стороны, откуда не слышался бы женский плач. Во фиордах, среди холодных камней, среди множества могильных плит, оплакивала своих последних отпрысков старая Гудрун. Одиноки последние годы её жизни. Старость всегда в тягость. Одинокая старость — горе горькое. Это плач, это безумие, это тяжкий сон с ещё более тяжким пробуждением. В просторах антских свейская кунигунда слёзы льёт. Стонет Гудвейг, имена сыновей называет, за имя Влаха-риксича молит богов. Гуннские матери, гуннские красавицы навек потеряли сыновей и мужей. Несколько поколений на запад ушли, одни дети остались, да и те вослед отцам глядят. На берегах Понт-моря готские девы плачут. И ромейские девы проклинают в слезах победы везеготов... Лишь на полях Лангобардии тихо. Здесь некому плакать: от края до края безжизненная пустынь разлеглась.
В то утро Влах-риксич уже не привставал в стременах, высматривая Гетику. Гетика была под копытом. Гетика замёрзла, и антские кони топтали её снег.
Звона не было, был гул. Антское войско и днём и ночью, почти без отдыха, шло вдоль берегов Данпа. Оттого волны реки, отяжелённые снегом, повернули вспять, пошли от берегов к стремнине и столкнулись там.
Далеко впереди русло реки сливалось с серым небом. И видели анты, что между рекой и свинцовыми снеговыми тучами пролегла чёрная подвижная грань. Она всё ширилась и перемещалась на правый берег, двигалась к западу. Та грань всё явственней обретала очертания бесчисленных конниц, чей тесный живой поток перегородил и взбурлил вольное течение Данпа.