ыступили на исходе ночи без долгих сборов. От низких чертоговых стен, от места лысого, в узкие ворота градца прошли скрытно. Ни шума, ни бряцанья мечей, ни говора. Только скулили на привязях псы, видя множество теней, чуя запах железа и потных доспехов, чуя кровь старых побоищ, не отмытую с клинков.
Ехали нарочитые, закутавшись в корзно[16], шли кольчужники и тяжёлые щитоносцы. Споро шли, за верховыми поспевали. Шли обманно: из града в одну сторону, но, по лесным тропам обойдя его, совсем в другую подались, на юг, к градцу Глумову.
Ещё темны были высокие травы, но даже низкие дерева уже очертились на светлеющем небе. И очертились ряды шлемов, поблескивающих тускло. Подобно медленным речным волнам, колыхались плечи воинов. И древка копий, как стрелки камыша, клонимые ветром, беспрестанно двигались — скрещивались и расходились. Низкие облака, ползущие навстречу, казалось, цеплялись за острия копий, оцарапывались о них, нанизывались и тогда проливали влагу. Два ненастья повернулись друг к другу лицом, два ненастья сближались. И первые капли затяжного дождя уже разбивались об островерхие шлемы, неслышно кропили серые плащи. Даже не выглянул в этот день из-за туч лучезарный Хоре, ясным проблеском не порадовал глаз, искоркой золотого света не одарил войска.
Тать среди нарочитых был. Ими первыми принят, восславлен ими, из них же и опору себе возвёл. В кожи грубые одет — кожи, железом расшитые, сухожильной нитью стёганные. Шлем на голове дивный, шлем славный из черепа медвежьего, оклеенный толстым конским волосом, скреплённый железными скобами. Так и конь у Татя не из простых. Тяжёлый, широкогрудый, поступью твёрд. Копыто ставит, точно камнем в землю врастает, а ударит копытом — трава клонится-дрожит. По стати подобран тот конь.
Рядом Добуж-княжич, стремя в стремя с новым риксом. Одет легко, просто. И меч у княжича лёгок. Не покрыта голова, волосы длинны, откинуты назад. Сам спокоен и молчалив, предупредителен княжич. Вежлив с Татем, с нарочитыми прост; с чернью не высокомерен стал Добуж — серого щитоносца не столкнёт конём с тропы, даст дорогу. А всё же не любим княжич ни простым людом, ни нарочитой чадью. Не было у них веры и него, молчаливого, не высокомерного. Доводилось и другим знавать Добужа.
В весях частых, весях малых встречали их. Выходили на обочины люди-чернь, склонялись перед риксом ниц, на колени падали, загорелыми лбами касались росной травы:
— Тебе, князь, послушны. Страшимся, смиренные, гнева твоего. С коня сойди, Солнце, отведай хлебца нашего. Под чёрные кровли внеси свет.
Видел Тать, не узнавали его смерды. Да и как узнать, пряча в траве глаза, ту траву лбом приминая. И не прежний уже был Тать перед ними. Не от самых теперь глаз бородища растёт — подрезана искусным челядином-брадобреем, щёки оголены, усы прорежены, открыты губы. Расчёсаны волосы, у висков — в косицы заплетены. Только брови, как раньше, изогнуты; гонимые мыслью, друг к другу часто бегут. Редко спокойные: тогда высоко к вискам разлетаются. Ещё знали смерды, что ноздри у Татя тонки и, чуткие, расширяются в гневе. Рука же, знали, тяжела до жути и шкура медвежья по плечу... А этот нарочит и пригляден. На коне сидит в дорогом седле, а росточка, как будто, поменьше Татева будет. И глядит добро, и слова тёплого не пожалеет сказать. И лоб его высокий умом светел. Тать же дик и безобразен был. А слышал ли кто такое, чтобы грязного смерда в князья жаловали? Схож, видно, только обликом с вольным Татем новый князь.
Затяжной дождь не в сравнение с быстрым, что налетит, нашумит и ручьями в реки сольётся. Затяжной крепче. Хоть и сыплет потихоньку, моросит, но землю основательно вымачивает, глубоко. Ручьями не журчит, тяжёлыми каплями по камню не стучит, лишь шелестит чуть слышно по листве и мокрым сучкам; для грибницы же он — как елей целебный.
Скользили лошади копытами по тропе, иные падали, опрокидывая всадников в грязь, ржали в озлоблении, грызли удила. Пешие кольчужники теперь шли медленно, прикрывались плащами. Потемнели их доспехи, лёгкий пар поднимался от тел. Забрызганы были грязью сапоги.
Княжич на Татя взглянул:
— Что не весел? Слякоть эта только на руку нам, с ней можно скрытней наше дело сделать. И ночь для того, и ненастье также.
— Не о том я, — ответил Тать. — Не узнают меня, видишь, простолюдины. А и не всматриваются даже, тычутся лбами в песок и лопочут своё.
— И не признают — так что? Зачем тебе? Им все одинаковы риксы. Что Келагаст, что Тать, что Бож будет. У всякого смерда своя забота: как прокормиться сытней, как одеться теплей, как мудрей обмануть нарочитых в полюдье да меньше с дыма дать. Как прожить?
Покачал головой Тать:
— Будто сам я на земле не жил, будто сам за плугом не ходил... Разве хлеба кусок, разве похлёбка с отрубями главное для меня? Прежде всего дай покой мне — так я мыслю. Дай знание человеку, что над ним сила стоит, и следит та сила за его покоем. Знание о том, кто рядом стоит, на кого положиться можно, а кого следует сторониться. Чтобы рикс глазастый был да видел, что нужно людям, чтоб и суд над ними вершил, и хранил жизнь их. Мирно жить и зверь не может, а человек — он из всех самый зубастый. И чужие грызутся, а родичи ещё пуще тех. И князья, и простолюдины равных себе из-за немногого жизни лишают: из зависти, жажды первенства. Редкие уходят от этого. И их, разумных, за блаженных почитают...
Не ответил на сказанное княжич. Замечали, он теперь часто так: замолчит, отвернётся, задумается, — словно потерялся и нет его здесь. Не разберёшь: слышит ли, видит ли?
— Потаённый ты, Добуж. И сразу тебя не понять, ускользнёшь. Думал, ты первый на меня с клинком бросишься, помнил насмешки твои. Ан нет! Перстов лишился за меня. Для меня ли?
С вежливым кивком ответил княжич:
— Иной раз лучше рядом быть, нежели впереди. На первую голову — первый меч. Моя же шея послабее твоей будет.
— Лесть тебе не к лицу.
— То не лесть. Всякий скажет, что для тебя ещё Келагастом уготована власть, по тебе воля над риксами. А я, рядом стоя, помогу. Да живей останусь. Где споткнёшься, Тать, укажу.
Невелик был градец Глумов. И стоял отдельно, в чащобной глуши, в стороне от людных дорог и троп, в стороне от своих весей и малых градцев. Не искал любви простолюдина, не желал близости черни надменный Глум-рикс. И те, кто до него был, тоже не мирились с близостью духа чернь-смерда. Извека обособились, чадь нарочитую под своё крыло пригрели, замкнулись в высоких стенах и оттуда вотчиной правили. Не то правили, не то набеги совершали. Славой дурной овеяны, от посторонних глаз сокрыты, чёрной завистью полны, скорбели по удачам Веселинова, ненавидели возрастающую силу его и теперь лелеяли смерть Келагаста.
Возле стен градца лес был вырублен. Пустошь изрыта потайными ямами, полна острыми кольями, шипами-крючками усыпана и хитрыми «ежами», теми, что охотные люди кидают в лапы медведям. Ступишь на такого «ежа», иглой наколешься, а остриё уже с мясом вырезать надо.
Ров вокруг градца широк, водой до краёв наполнен. И подводить её не нужно: место болотисто здесь, вода сама из земли сочится — чёрная, холодная. Стены градца высоки, длинные заострённые брёвна склонены кнаружи. Мост из средних дубков крепко сбит. Поднимаясь, закрывает узкий вход, служит воротами. К стенным откосам прилегает плотно, лезвие не просунуть в щель. Зимой же стены водой обливают, и становятся они ледяными. Не пробьёшь их тогда ничем, и наверх не взберёшься — никакая сноровка не поможет.
Оглядели градец издали, на глаза не показывались. А там как будто и живых не было: не доносилось ни голоса, ни лая собак, ни стука. И никакого движения не видать — ни на стенах, ни под ними... Задумался Тать, бороду руками теребил. Призвал к себе троих нарочитых.
— Скажете им, что послы княжьи. Скажете, что пришли заложников назад вернуть и обоз с первой данью требовать. Ждёт-де Бож-рикс во граде Веселинове. Иначе, скажите, Тать войско соберёт и через три дня градец их разнесёт по брёвнышку. За собачий их брёх разнесёт, за гнусное кукареканье, не вовремя звучавшее.