— Здесь нет, — кивнула Настя. — А были, да, помню. Мы сюда с отцом за черникой ходили. На болоте клюква по осени хорошая.
— Так ты… здешняя?
— Отсюда, — рассмеялась девушка. — Отучилась в Ленинграде, преподавала в Рощине, Русский, литература. Комсомолка. Всё тогда таким важным казалось… А вот и пришли.
Дом был деревянный, старый, пах мхом и вкусным дымом. Всё в нём было очень просто, и еда на столе простая — сыр, яблоки, печёная рыба, хлеб. Лёха сидел на лавке за столом, Настя — напротив. Оторвал горбушку, откусил. Было вкусно, хотя голода он и не чувствовал.
— Ты ешь не от голода, — сказала Настя. — Ты здесь закрепляешься, связываешь себя с этим миром.
— Зачем? — спросил Лёха. Зачем он миру, этому или какому-либо ещё? Он — ничто, никто, оставили бы уж лучше в покое.
— Чтобы исцелять мир, как положено шаману, — сказала Настя. — И начать с себя. Тут я могла бы удариться в цитаты, но что же я тебя буду ими бомбардировать, если ты их совсем не знаешь?
Она поднялась убрать со стола, Лёха смотрел на Настю, отмечая, какая она красивая, и старался не думать о том, что поднималось в душе, и о том, что предполагалось под словом «жена».
— Ты давно здесь? — спросил он, наконец. — И вообще… как?
— Давно, — улыбнулась Настя, будто бы и не ему, а так, своим мыслям. — Наши наступали. Адольф и Франц зашли в школу с оружием, меня с собой забрали дорогу показывать. Надеялись вырваться из окружения. Я все с духом собиралась, хотела их в болото завести, в голове Глинка играл.
На Лёхин недоумевающий взгляд закатила глаза:
— «Иван Сусанин», балда. Но Адольф меня так глазами ел, что я никак не могла момент выбрать. А тут уже и стемнело, они решили заночевать в лесу. Я ночью из верёвок выбралась, стала решать — убежать самой, или попытаться их убить. Потом как подумала обо всём, что за последние годы пережить довелось, и сомнений не осталось — сразу потянулась за булыжником. И который ко мне ближе спал, тому и приложила что было сил в затылок, кость треснула, как глиняный горшок…
Настя закусила губы, замолчала. Лёха пересел к ней, обнял дрожащие плечи, ему мучительно захотелось защитить её, убрать боль, изменить прошлое. Она погладила его по коленке и глухо продолжила.
— Он долго умирал, мучился. Мутер свою звал, метался. Я сначала радовалась, думала — вот тебе за СССР и за меня лично, тварь фашистская. Сидела злая, а страдание его всё не кончалось, а радость мести во мне дошла до какой-то высшей точки и вдруг исчезла, как и не было. Каждый стон его стал как ушат кипятка на голову, уже что угодно бы сделала, чтобы это кончилось. А Адольф метался по поляне, как зверь по клетке. Меня избил сильно, пару зубов вышиб, глаз рассёк. Если честно, то я даже и обрадовалась боли, вроде как кровью она с меня часть вины смыла. А потом он закричал в небо, как безумный, пистолет выхватил и нас обоих застрелил. Сначала Франца двумя патронами, я только успела дух перевести, что утихли стоны, а тут он и меня.
Лёхе стало так пронзительно, мучительно жалко эту хорошую, добрую девчонку, что он, казалось, всего себя отдал бы, чтобы ей перестало быть больно и чтобы больше так не было никогда.
— Люблю тебя, — сказала она горячо. — Ты будешь моим мужем, а я буду твоей женой. Я дам тебе духов, которые будут помогать тебе в искусстве исцеления, я научу тебя и буду с тобой. Иди ко мне.
И он пришёл к ней, и она была жаркой темнотой и любила его так, как он и представить себе не мог. Позже он гладил её волосы и смотрел на деревянный потолок, освещённый пламенем очага.
— Так эти… кости, которые я нарыл… Это Франц с Адольфом? — спросил он, и следом вырвался вопрос, терзавший его столько недель: — А где же танк?
— В болоте, — сказала Настя вполголоса. — Вместе с Адольфом. Адольф нас тогда ветками закидал там, на поляне, да сам далеко не уехал. Я его стерегу, из болота не пускаю, иногда только вырывается ненадолго. А Франца давно отпустила. Он, знаешь, вообще не хотел на войну идти. Был очень сильно влюблён в девочку-еврейку с соседней улицы.
Лёха приподнялся, сел, всмотрелся в неё — гладкая кожа, ласковые руки, живое лицо.
— Так это ты там, у меня в мешке? — сипло спросил он.
— Нет, — она прижалась горячим шёлковым телом, — я здесь, вот она я. Там только кости, Лёшенька. Только кости.
Он коснулся её тонкого плеча, и нежность, какой он никогда не знал до этого, поднялась из глубины души, глаза обожгло слезами, дышать стало трудно. Он потянул Настю к себе, потянулся к ней сам — всем собой, всем, что он был. Она засмеялась, коснулась его лица, и нежность была как волна, несущая его сквозь раскалённый воздух, потом она накрыла его с головой, стала невыносимой, как боль. И вдруг, открыв глаза, он понял, что летит.
Огромная птица, Орёл Айы Тойона, нёс его над холодной чернотой небытия, вверх, вверх, туда, где тепло, где жизнь и любовь имеют смысл. Но вдруг огромные крылья пропустили удар. Через секунду падения птица выправилась, изогнув голову, посмотрела на него, и Лёха понял, что летит она из последних сил, что ей не справиться с подъёмом. Он вспомнил, как замирало в восторженном ужасе его маленькое сердце, когда мама читала сказку про то, как Иван-Царевич, летя на птице Рок, отрезал куски мяса от бедра и кидал их в голодный клюв — лишь бы долететь. Когда летишь на птице, а внизу ледяная смерть, то кормить её приходится собой. Потому что больше нечем.
И Леха отсекал куски себя — что легко отходило, а что приходилось и отрывать с хрустом, с хрипом, с муками, с кровью. Бросал куски птице и нёсся, нёсся вверх. Он скормил птице всего себя, казалось, его совсем не осталось. Но нет, осталось! На самом дне были любовь и жалость, желание помочь, вернуть, вымыть страдание из палитры мира. Маленький сероглазый мальчик рыдал на остановке над сбитой автобусом блохастой собакой, которая билась, билась в агонии и никак не затихала. И этого чувства было так много, что оно разлилось по Вселенной мощным потоком, осветило каждый уголок, и стало тепло, и Космическая Берёза закачала восемью ветвями и зацвела по-весеннему, и в гнёздах своих смеялись и щебетали Дети Творца.
И Лёха понял, что не птица Рух несёт его вверх, а он сам летит на мощных крыльях, летит сам к себе, потому что Айы Тойон — часть его, Лёхи Арбузова, а вместе они — часть Творца.
— Я — есть, — прошептал Лёха, и Вселенная остановилась и замерла, прекратила пульсировать и расширяться. Он стоял в лесу, у сосны, на тёмной подушке мха.
— Ещё три шага, и станешь шаманом, — сказала Настя, его возлюбленная айя. Белое лицо, синие глаза, а губы — распухшие от поцелуев. Она стояла рядом и улыбалась. — Через пять шагов выйдешь в Средний Мир. А ещё через два сильно об этом пожалеешь.
— А ты? — спросил он. Она пожала плечами.
— А я от тебя уже никуда не денусь. Иди.
Лёха пошёл по мягкому, пружинящему мху. Один, два, три… — голова очистилась, сердце забилось ровнее. Четыре, пять… — воздух вокруг зазвенел комарами, в лицо подул ветер. Шесть, семь… — кочка под ногой предательски провалилась, и Лёха всем своим весом ухнул в болото, погрузился в вонючую густую жижу с головой, вынырнул, отчаянно забился. Ухватиться было не за что, кочки не держали, разваливались под руками, комары взмывали с них, яростно звеня.
Лёха наглотался грязи, почувствовал верную близость смерти, подумал о Наташке, о том, как она тонула в озере. Мысль о ней внезапно принесла все воспоминания целиком. Лёха перестал барахтаться, как щенок, а вместо этого, когда голова оказалась над поверхностью, глубоко вдохнул, закрыл глаза и стал, как тогда, у болота, раскручивать реальность в голове. Надавил, перетянул, отодвинул смерть, поставил точку с запятой. И его нога нашла опору под водой — широкую, надёжную, крепкую. Он поднялся, тяжело дыша и отплевываясь.
С громким лаем из-за деревьев выскочил Бася. Следом, задыхаясь, то и дело хватаясь за бок, бежал Як.