— Может и отшельник, — сказал он совсем равнодушно, лег на спину, заложил руки за голову и, согнув одну ногу в колене под острым углом, закинул на нее другую.
— И как тебе сказать, — продолжал Марченко: —берет меня жуть. Как ночь, так сейчас и начинается. Думаю: вот тут мы сейчас сидим, а может когда они тут ходили. Может и сейчас какой где ходит. И не то что жутко, а как тебе сказать… Станешь засыпать, конечно перекрестишься.
Господи Иисусе Христе… Да… И вот же, ей-богу, будто проваливаешься, проваливаешься все равно как куда в твань, в болото. И сейчас, значит, тут тебя лягушки облепят, всякие гады… Все равно как ползет к тебе что-то и кругом сырость и тьма и не знать что… Только не наше…
— Конечно, — откликнулся Елкин сонным голосом.
Левая нога, закинутая на коленку правой, сползла у него с колен, и он держал ее теперь, как и правую, согнув под острым углом.
Подметки его сапогов скользили по сухой, обгорелой траве, ноги выпрямлялись сами собой. Он чувствовал, что стоит ему только вытянуться — и он уснет сейчас же.
И он, едва сапоги начинали скользить, подгибал сейчас же ноги, то одну, то другую.
— Ты спишь? — окликнул его Марченко.
— Не, — отозвался Елкин.
Голос у него был все такой же сонный. Говорил он словно нехотя; слова у него сочились как вода.
— Спишь, вижу, — сказал Марченко.
Он недовольно шевельнул бровями и отвел лицо в сторону.
Потом брови у него сдвинулись, и лицо стало хмурым.
Он снова замолчал.
Но, видно, ему было не под силу сидеть так и молчать. Что-то бунтовало внутри его и рвалось изнутри наружу. Пока он только сдерживал себя, и то, что шумело и ныло у него в душе, лежало пока как под тяжелым камнем.
Но камень давил душу.
— Елкин!
— А?
— Я говорю, как же это?
И он приподнялся на локти и посмотрел на Елкина и потом через него вдаль, в тьму ночи.
— Люди же ведь они или нет?..
Елкин промычал что-то невнятно.
— Люди-то они люди, — заговорил Марченко, — а только я думаю так: есть мир, земля. А они совсем особо. Они чужие.
— Эге, — сказал Елкин, быстро поднялся, сел и стал протирать глаза.
— Чего «эге»?
Марченко нахмурился.
Елкин протер лицо и поглядел на него.
— Ты про ихних святых что ль?
— Тфу!..
Марченко сплюнул и замолчал.
— У каждого своя вера, — сказал Елкин.
Марченко продолжал молчать.
— Примерно скажем католики — продолжал Елкин, — или другие какие.
— Я не про то, — заговорил опять Марченко. — Я говорю: нельзя этого понять, т. е. их. Ведь человек он?
— Тутошний, значить?
— Ну, тутошний человек, известно.
— А Бог у всех один?
— Один.
Елкин опять лег на спину.
— Ну, спи, — сказал Марченко: —я посижу.
Костер опять начал погасать. Но ни Елкин ни Марченко не подкинули в него дров. Елкин лежал навзничь, растянувшись во всю длину, одну руку подложив под голову, а другою прикрывая глаза.
Марченко, сидя на корточках набивал свою трубку, смотря неподвижным взглядом поверх трубки в догоравшие угли.
II
Минут через двадцать Марченко позвали в санитарную палатку.
Он растолкал Елкина и ушел.
На перевязочном пункте стояли три палатки: одна — для легко раненых, другая — для тяжело раненых, а третья, где находился «батюшка», для безнадежных.
Марченко не знал, что его заставят делать на перевязочном пункте.
Его не отправили ни в ту, ни в другую, ни в третью палатку.
Ему сказали:
— Марченко, слушай внимательнее, что тебе скажут.
— Слушаю-с, — сказал Марченко.
— Ты знаешь, что такое значить «харакири»?
Он подумал минуту и ответил:
— Никак нет!
Тогда ему объяснили.
Он понял не совсем ясно. Но он понял во всяком случае, что японцы в трудную минуту жизни распарывают себе живот.
Это привело его в большое недоумение.
Он слышал, что «банзай» по-японски значит «ура» или «с нами Бог».
Но зачем японцы кричат «банзай» перед тем, как распороть живот?
Будто это очень приятно Богу, когда распорешь себе живот.
И он ответил не сразу, когда его спросили:
— Теперь ты понимаешь, Марченко?
Это харакири ударило его как обух по голове…
Несколько секунд он стоял неподвижно, вытаращив глаза.
Слова говорившего с ним прозвучали в его ушах ясно и отчетливо и вдруг зашумели, и загудели в голове, как глухой звон далекого колокола.
Эти слова словно спугнули и заглушили, и залили как волной все его мысли.
Но он скоро оправился.
В первое мгновенье из глаз его даже пропала, точно уплыла назад куда-то вдаль, фигура стоявшего перед ним человека в синем длинном сюртуке с серебряными пуговицами.
Потом пуговицы опять блеснули, и худое лицо врача словно стало вдруг к нему ближе, чем он видел его перед тем…
Ясно и отчетливо прозвучали опять в его ушах слова:
— Теперь ты понимаешь, Марченко?
Эти слова, потонувшие в его душе, словно вынырнули из глубины и отдались в ушах как эхо.
Конечно, он понимает.
И он ответил:
— Так точно, ваше скородие!
— Понимаешь? — переспросил врач.
Он повторил:
— Так точно, ваше скородие!
И выкатив глаза, уставился прямо в глаза врачу.
Он стоял неподвижно, вытянувшись и прижимая руки вдоль швов на штанах.
— Час тому назад, — продолжал врач, — к нам привезли одного раненого японца. Он — офицер.
Врач вскинул на него глаза.
— Слушаю-с, — сказал Марченко.
Он уже догадался, что ему хотят поручить что-то делать с этим офицером и ставят ему на вид чин пленника.
— Мы поместили его отдельно. Сестра не спала две ночи. Перевязки пока ему долго не потребуется, но я полагаю, что он, пожалуй…
И при этом офицер, сжав руку в кулак и выставив вперед большой палец, опустил руку и потом сделал ею движение снизу-вверх по животу…
— Вчера как раз у нас был такой случай. Понимаешь?
— Так точно.
— Ты за ним последишь.
— Слушаю.
Врач повернулся в сторону и крикнул:
— Иванов!
Из палатки выскочил фельдшер.
— Проводи солдата к японцу.
Фельдшер махнул Марченко рукой и пошел прочь от палатки, на ходу вытирая руки о края своего белого фартука, который он тоже подхватил на ходу.
Марченко направился за ним.
III
В пустой офицерской палатке, где лежал раненый японец, горел фонарь.
Фонарь стоял прямо на полу.
Неровное пятно желтого света маячило слабо около фонаря на земле.
В углах палатки густилась тень.
Ярко белела чистая, очевидно, только что застланная, еще сохранившая следы складок полотняная простыня на походной койке.
Свет от фонаря падал прямо на простыню.
Японец лежал на койке навзничь, протянув руки вдоль тела поверх байкового серого одеяла.
Марченко, прямо как он вошел, бросилась кисть его руки, желтая, как сырой намокший песок.
Рука была неподвижна. Свет фонаря освещал ее немного сбоку вдоль, и в этом месте она была чуть-чуть посветлей…
Марченко перевел глаза на лицо японца.
Голова раненого глубоко утопала в подушке, и в тени его лицо казалось совсем коричневым, как прелое яблоко. Лоб чуть-чуть лоснился.
Гладко остриженная голова на темени будто провалилась, потому что сейчас же около лба в теменной впадине лежала тень.
Марченко видел, как тихо шевельнулись его веки и потом что-то блеснуло, как зёрнышко стекляруса, под веками и сейчас же потухло.
Марченко остановился у входа, опустил руки по швам и сказал, немного заикаясь:
— Здравия желаю, ваше благородие.
Он не привык рассуждать, глупо или умно он говорит, — он всегда говорил, что ему приходило в голову.
Лежи в палатке, вместо офицера, японский солдат, он, разумеется, заговорил бы с ним как-нибудь по-иному…
А что поймет ли его японец, или нет— в данную минуту это было для него все равно.