Фотограф снова убрал голову.
Видно было, как шевелятся его руки под платком, как он нагибает голову то вправо, то влево.
Вдруг он быстро высвободил голову из-под платка и крикнул немного визгливо:
— Смирно, тебе сказано!
Затем перевел глаза на офицера:
— Скажите ему…
Раздалось рыдание…
Хын-Лунг, закрыв лицо руками, медленно опускался на землю, прислонившись к стене и скользя по ней спиной и локтями, подгибая колена.
Слезы бежали у него по пальцам.
Плечи судорожно вздрагивали; грудь тяжело поднялась и опустилась трепетно, с перерывами.
Хын-Лунг сел на корточки возле стены, все не отнимая рук от лица, всхлипывая, вздрагивая всем телом.
— Встань, смирно! — крикнул ему офицер.
Но он только закачал головой и остался сидеть, согнув ноги так, что коленки поднялись высоко, почти до подбородка, и скрыв лицо в колени.
Он сидел и шептал. Но никто не слышал его шёпота, потому что он и стонал вместе с шёпотом, как от невыносимой боли, раскачиваясь из стороны в сторону.
Он шептал:
— Я знаю одного капитана. Капитан снимал нас всех, — отца, мать, меня и сестер, давно, давно… — совершенно так же, совершенно так же… Боже мой, Боже мой!.. Отец мой, мать моя! Что со мной сделали… Ой, бедные мы, бедные!..
Харакири
I
Костер догорал.
Угли покрылись пепельно-серым налетом. Только когда от широкой теперь совсем темной низины тянуло ветром угли с краев начинали рдеть чуть-чуть сквозь пепел молочно-розовым светом. Синие огоньки вспыхивали то там, то тут между углями; над ними на мгновение, трепетно дрожа, загорались острые язычки красного пламени и сейчас же гасли, словно уходили вниз, в угли.
Марченко взял сырую ветку с оторванными листьями и разгреб немного угли.
Угли сразу вспыхнули ярко, точно глянули из золы и пепла… Кое-где затрещали еще не прогоревшие как следует листья и сучья; золотое пламя широкими ясными языками занялось в двух-трех местах над углями. Угли разгорелись еще ярче… Горячий огонь слизнул, казалось, с них покрывавший их пепел и наполнил их насквозь до самой сердцевины.
Несколько углей с сухим звенящим треском покатились в разные стороны.
Марченко подгарнул один уголек поближе к себе, разбил сверкавший в зеленой траве как рубин огненный: кусочек ударом ветки надвое и, захватив сразу потускневший осколок прямо в пальцы, перенес его на трубку. Потом стал раскуривать трубку, быстро отдувая и опять втягивая щеки, чмокая губами и вперив глаза неподвижно в костер прямо перед собою. Только брови у него чуть-чуть шевелились.
Уголек разгорелся, отсвечивая на медной оправе трубки и на пальце Марченко, которым он придерживал крышку трубки.
В трубке около самой головки заклокотало и захрипело, точно там забралась вода. Видно было, как табак горой выпирает из трубки.
Марченко пальцами сбросил уголек на землю и осторожно прикрыл крышку трубки.
Затем он лег, как лежал раньше, поставив левую руку локтем на землю и подперев щеку ладонью и стал курить, вынимая изредка изо рта трубку и пуская дым струей вниз в траву…
Елкин встал и пошел прочь от костра.
На траве от костра дрожал слабый отблеск, и сейчас же как встал Елкин поперек освещенного места легла его тень. В свету были только его ноги; спина различалась смутно и неясно.
Елкин сделал два шага; освещенное место сразу очистилось от тени. Фигура Елкина пропала в темноте, будто он провалился сквозь землю.
Через минуту он появился опять в освещенном пространстве. Теперь уже его тень лежала сзади него двумя расплывчатыми косыми полосами, тянувшимися от его ног и сливавшимися таким же расплывчатым мутным пятном на границе света и тени.
В руках Елкин держал охапку хвороста.
Он бросил хворост на угли и сел на прежнее место.
От хвороста повалил черный дым, сначала реденький, потом все гуще.
Между хворостом забегали огоньки; сухие ветки затрещали. Потом ветки вспыхнули разом.
Мгновенно осветилась фигура Елкина. Черная уродливая тень протянулась от него, дрожа, волнуясь, то укорачиваясь, то удлиняясь, — сообразно тому, разгоралось ли, или ослабевало опять пламя костра.
И по самому Елкину пробежали тени— от деревьев, от Марченко, от кустов.
Тени переплетались, сливались в одну общую, почти сплошную тень, то закрывая всего Елкина, то разрываясь и оставляя пятно света на его лице, груди, руках, коленях.
Марченко вынул изо рта трубку, повернул голову в сторону и сплюнул.
Потом он расправил усы снизу большим и указательным пальцами, собрав их сначала над усами в щепоть и затем разведя в стороны — указательный в левую сторону по левому усу, а большой — по правому.
— Елкин!
— Ну?
Елкин качнулся немного на бок, оперся рукой о землю и глянул из-за пламени на Марченко, сдвинув брови и сощурив глаза.
От огня лицо у него было совсем красное. Каждая морщинка была видна. Пламя костра переливалось у него по лицу, освещая более ясно то подбородок, то конец носа, то щеки, то лоб.
Марченко смотрел вниз, продолжая разглаживать усы и каждый раз, как его пальцы продвигались по усам, сдвигая и опять раздвигая брови.
— Ем, — сказал он и вскинул глаза на Елкина, задержав свои пальцы у углов рта. Глаза его теперь были неподвижны и широко открыты. Красные края век казались еще краснее от огня. Брови высоко поднялись над глазами и тоже, казалось, застыли.
— Ем, — повторил он, — гм…
И вдруг, мигнув веками, прямо в упор уставился на Елкина.
— Елкин!
Брови сдвинулись, кожа на лбу собралась в морщины.
— Дай-ко трубочки! — сказал Елкин.
— Ты знаешь, о чем я сейчас думаю?
— Ну?.. — опять сказал Елкин, протягивая из-за костра руку и смотря теперь уже не на Марченко, а на его трубку.
Трубка у Марченко лежала в траве около камней.
Марченко молча подал ему трубку.
Елкин сунул трубку в рот и засопел ею торопливо с присвистом.
— Погасла? — спросил Марченко.
Вместо ответа Елкин только отрицательно покачал головою, не переставая сопеть трубкой.
Марченко крякнул и, наклонив голову, забарабанил пальцами по прикладу винтовки.
Винтовка лежала с ним рядом, стволом к ногам. Приклад приходился почти над локтем.
Марченко глядел на приклад немного с боку, скосив глаза. Несколько раз он принимался насвистывать что-то потихоньку, но сейчас же голос у него обрывался, и он опять крякал отрывисто и еще чаще и дробней, чем перед тем перебирал пальцами по прикладу.
— Думал я, — заговорил он, наконец, медленно поднимая глаза от приклада, — насчет того, какой у нас рай и какой ад.
На секунду он умолк, потом поднес указательный палец ко лбу и продолжал, сейчас же отнимая палец:
— Например — святые… Ихние святые такие, можно сказать, что даже понять нельзя, сказать… Одна жуть… Стало-быть, у них все по-особенному.
Он умолк опять и стал смотреть в огонь.
И вдруг всего его словно передернуло. Он затряс головой и произнес, кривя губы, будто видел в огне что-то, на что не мог смотреть без чувства гадливости и некоторого страха:
— Прямо — гадость…
И снова передернул плечами… И по лицу у него тоже пробежала судорожная дрожь.
— А ты их видел? — спросил Елкин.
— Святых-то?
— Да.
— Как же не видел! Видел я и говорю пану:
«— Ваше благородие, неужли же такие были?»
А они:
«— Спроси у него!»
Взяли и сейчас ему плеткой — тык в пузо. Потом говорят:
«— Это ихние черти».
Потом подумали немного.
«— А может, говорят, и святой!»
«— Отшельник?» — говорю.
А какой тебе отшельник! Рот, это до ушей, глаза как у рака, ножки маленькие-маленькие, как два хвостика.
Однако думаю: у всякого свое… Да…
«— Отшельник?» — спрашиваю.
А они:
«— Лесовик».
Взяли и ушли.
Елкин выколотил трубку о каблук и подал ее Марченко.