Он, этот художник, вернее рисовальщик, хотя сам может-быть нигде дальше Москвы не был, — очень хорошо, по-видимому, представлял себе, как должен был умереть Рябов…
Простые русские люди всегда умирают одинаково, где бы ни застигла их смерть…
Известно, что японцы захватили Рябова в костюме китайского манзы. С лица Рябов, говорят, тоже смахивал на китайца.
Во время его странствий его, разумеется, не раз принимали за китайского мужика.
Чтобы уж на этот счет не оставалось никаких сомнений, и взвод японских пехотинцев твердо знал, в чью грудь сейчас вопьются его пули, перед ним обнажили эту грудь, показали крест.
О Рябове я знаю по рассказам одного из офицеров Чембарского полка.
Происходил Рябов родом из Пензенской губернии. Ростом был не высок, сухопар и худощав, но мускулистый, жилистый и страшно выносливый.
С первого взгляда, однако производил впечатление человека немного «зануженного»… Глаза имел серые с редкими бесцветными ресницами и моргал ими так, будто всегда они у него были запорошены пылью, и он только сейчас протирал их пальцами и от того веки у него чуть-чуть припухли и покраснели… Улыбался редко — доброй улыбкой, — и улыбка никогда не была у него яркой: она только вспыхивала слабо на бледных, как и лицо, немного крупных губах и сейчас же гасла.
Таких людей, как будто зануженных и вместе крепких как молодой корявый и жилистый дубок на Руси встретишь сколько угодно среди рабочего крестьянства и в Пензенской губернии, и в Орловской, и в Тульской…
Такие люди мало говорят и держатся в стороне. Но если уж запрягутся в работу, не ропщут, как бы тяжело не было и тянут лямку, в которую впряглись, не зная устали, не останавливаясь для отдыха…
Если жизнь есть труд постоянный и неустанный, то про них можно сказать, что начали они жить слишком рано, впряглись в свою рабочую лямку, еще не окрепнув как следует силами…
И доросли, и окрепли уже в работе. В работе они обтерпелись и выработали в себе эту им лишь свойственную неослабевающую скрытую энергию и веру в себя, в свои силы.
У Рябова в Пензенской губернии осталась жена и двое детей.
Хозяйство у него было небольшое. Кормились с трудом, но не голодали: Рябов «вытягивал».
Временами приходилось трудно. Но Рябов не жаловался и не плакался…
И со стороны трудно было решить, тяжело ему жить, или нет.
Вряд ли и сам на это мог он ответить определенно: трудно ему или нет…
Жизнь представлялась ему, как поле однообразно-черное до самого конца, до горизонта… Она не печалила его и не радовала…
Он шел своей дорогой, своей бороздой, и, если иной раз тяжело ему становилось, говорил:
— Ничего, Бог милостив.
И «вытягивался» еще больше изо всех сил, как мужицкий конь-пахарь, когда соха врежется вдруг где-нибудь на бугре в пересохшую, твердую как камень землю…
Прислушайтесь к мужицкой песне в поле в летний страдный день…
Кажется, временами оборвалась песня, замерла совсем, не дышит, молча тоскует.
А она дышит, она жива… Она затаилась только и— вслушайтесь — вьется где-то, пригибаясь низко-низко к земле между комьями и кочками, натуживаясь, забирая силу… И через минуту, глядишь уж, окрепла опять, опять поплыла над полями, все такая же монотонная, тягучая, долгая.
Так текла и его жизнь — как эта песня — монотонная, тягучая, не радостная и не грустная.
Был Рябов, одним словом, человек самый обыкновенный, рядовой человек, — сначала рядовой мужик, а потом рядовой солдат, — каких у нас сотни и тысячи…
Глава II
Как и другие солдаты, его товарищи, о японцах Рябов представление имел самое смутное, самое неопределенное…
Знал только, что с ними будет война, помнил царский манифест, но тоже очень смутно, через пятое на десятое, и составил по этому манифесту о японцах мнение, что начали они войну первыми и как-то «не по-закону», не «по-благородному».
В памяти у него сохранились из манифеста крепче других слова: «Хитрый враг», «вероломный враг», «коварный враг».
Больше о японцах ему ничего известно не было.
В победе над ними, несмотря на всю их хитрость и коварство, он, однако, не сомневался ни на одну минуту.
Он был твердо убежден, что «наши осилят», утихомирят японцев, и все опять пойдет по-старому.
Если у него и было неприязненное чувство к японцам, то потому только, что японцы зря беспокоят добрых людей, не сидят себе смирно в своих хатах, как сидим, например, мы, и по дурачеству своему затевают войны как будто нельзя обойтись без войн.
С этими мыслями шел он на войну.
Война началась… Выяснилось, что «коварный враг» не только коварен и хитер, но и умен и силен. Генералы наши терпели поражение за поражением…
Полк, в котором служил Рябов, обливался кровью. Многих уже не было в живых, многие на всю жизнь стали калеки.
Временами Рябову казалось, что и его полк, и наша армия заблудились в чужой незнаемой стороне, как обоз в степи в зимнюю вьюгу.
Куда не ступишь, — всюду смерть… Крутят и воют свинцовые вихри, пышут в лицо пулеметы.
«Коварного врага» встречали обыкновенно там, где его менее всего ожидали.
Он обрушивался как снег на голову со своими пулеметами, скорострелками-пушками и «шимозами»…
Нужда «добыть языка», ощущалась на каждом шагу.
Для русского человека Манчжурия уж воистину темный лес. Всегда, однако находились охотники пуститься в какое-нибудь рискованное предприятие, попытать хоть, например, счастья «добыть языка» в этом лесу…
— Помню, — рассказывал мне мой брат, офицер, начальник разведочной команды при 10 корпусе, сам не раз с этой командой: ходивший «добывать языка» и раненый дважды во время этих экскурсий, — помню, сидели мы после обеда в палатке, пили чай, отмахиваясь от массы мух, наполнявших палатку, лезших в нос, глаза, забивавшихся под платье, и говорили о наступлении, о наградах, об убыли в товарищах…
Других тем для разговоров не было, да и быть не могло: мы были совсем отрезаны от мира.
Точных известий о неприятеле мы не имели. Изредка в лагерь залетали слухи, весьма разноречивые, впрочем, о его массах, расположенных впереди.
Мы уж перестали верить этим слухам.
Разведки не давали никаких результатов.
От времени до времени лишь становилось известно через дозоры, что видели японцев то там, то тут, стреляли, но безрезультатно.
Японцы бродили вокруг мелкими партиями, конными разъездами человек по восемь, по десять. От наших разъездов они ускальзывали бесследно и благополучно для себя, не оставив ни одного убитого, ни раненого…
Мы сидели в палатке, пили чай и говорили должно быть слово в слово о том же, о чем вероятно в это время говорилось во всех офицерских палатках…
И как всегда это бывает, когда соберутся несколько человек имевших возможность хорошо изучить друг друга и чуть ли не читающих друг у друга мысли, все сразу замолчали…
Кто-то затянул песню вполголоса. Это тоже всегда бывает, когда все переговорено и говорить больше не о чем и не хочется— кто-нибудь непременно начнет напевать и непременно вполголоса и как-то «в себя», себе в душу…
И вдруг за палаткой: по биваку раздались голоса дневальных, что-то выкрикавших.
Песня оборвалась.
Все прислушались. Но кроме монотонного выкрикивания ничего разобрать нельзя было.
Кликнули денщика.
— Что это там?
— Так что охотников вызывают на линию.
Мы застегнули рубахи, надели шашки и вышли из палатки.
Жара была страшная.
Около палатки командира полка толпились кучкой солдаты; суетился дежурный фельдфебель. Несколько офицеров стояли поодаль.
Фельдфебель спешно выстраивал солдат, что-то кричал хрипло, взмахивая и тыча в кучку солдат руками с широкими красными ладонями и сам весь красный от жары, с красным лицом, красной шеей обливаясь потом.
Когда он доложил дежурному офицеру, что все готово, тот на минуту скрылся в командирской палатке и выйдя сейчас же опять, стал на свое место, на правом фланге.