Опять его лицо вспыхнуло горячею мукой…
И вместе с мукой в лице его был стыд… Но стыд слетел совсем с лица, когда он заговорил…
Осталась только одна мука, великая, неизъяснимая, охватившая всего его, заставившая его затрепетать, как от рыдания.
Он говорил:
— Послушайте, отпустите меня… Ведь вы знаете, кто это (он повел глазами по столу между бумаг). Вы сами молодой человек…
Синков встал.
Тогда он простер к нему руки с выражением мольбы и отчаяния.
— Погодите!
Но Синков даже не взглянул на него.
Его лицо было обращено к Семенову…
Японец заметил, должно быть, что он собирается отдать какое-то приказание Семенову.
— Погодите! — крикнул опять он, поворачиваясь на коленях вслед за Синковым. — Поручик!..
И опять выкрикнул надорванным голосом:
— Погодите!
— Ну? — хмуро сказал Синков.
Он через плечо взглянул на японца. Брови у него были сдвинуты, лицо строго и серьезно… Он чувствовал только, что не может прямо смотреть в лицо японцу.
Тот крикнул снова:
— Ах, поручик!
И затем продолжал, путаясь и мешая русские слова с японскими:
— Она, моя невеста… Слушайте, возьмите себе бумаги и все. Слушайте, поручик…
— Семенов! — возвышая голос и чувствуя, что голос у него выходить будто чей-то чужой, пресекающийся в гортани, крикнул Синков…
Японец закрыл лицо руками и наклонил голову, как бы в ожидании удара.
Он совсем затих и ждал этого удара, этого приказания Синкова схватить его, связать и вывести из фанзы.
Но Синков медлил.
Наконец, он выговорил отрывисто, словно выбросил свои слова:
— Возьми его!
И тяжело приводил дух.
* * *
Японца через два дня уже не было в живых.
Его расстреляли.
В последнюю ночь Синков выпросил у начальства передать несчастному карточку его невесты…
Когда он пошёл к пленнику и протянул ему медальон, тот схватил медальон и прижал его обеими руками к сердцу…
Несколько секунд смотрел он глазами, заволокшимися слезами, вдаль, мимо Синкова, потом спрятал медальон за пазуху и протянул Синкову руку.
— Вы все-таки человек…
Но Синков руки не принял.
Он покачал головою и сказал:
— Вы — шпион…
И, повернувшись, пошел прочь…
Японец присел на корточки, взял опять в руки медальон, потом смотрел на него, скрючившись весь и низко наклонив голову.
Егоркин хунхуз
I
На беглых с каторги у Егорки был свой взгляд.
Он их приравнивал к пушному зверю немного поценней белки.
Сам он был охотник.
Он говорил про беглого.
— За белку мне дадут пятачок за шкурку, а у него (т. е. у беглого), уж как не верти, всякой хурды-мурды найдется на гривенник.
И, крякнув, он сдвигал густые рыжеватые брови и пригибал к ладони палец на левой руке; толстый и корявый как дубовый сучок, с редкими длинными волосами по всему пальцу с тыльной стороны.
Казалось, от мозолей или отчего другого пальцы у него не сгибались свободно так, как у людей, и чтобы пригнуть палец к ладони, он надавливал на него другим пальцем на правой руке на самый кончик, на ноготь и, пригнув к ладони, придавливал еще, словно для того, чтобы палец не выпрямился как-нибудь сам собой.
— Первое, — произносил он тоном знатока, очень важного хорошо ему известного зверка, непризнаваемого, однако, за дичь другими охотниками. — Первое — котелок.
Тут он вздергивал свои рыжие брови и поднимал значительно указательный палец.
— Э! у всякого бегуна есть котелок… Второе…
И он загибал другой палец совершенно так же, как первый, сначала вытянув его, потом захватив с исподу пальцем правой руки.
Одну по одной он перечислял все вещи, могущие оказаться у беглого.
В заключение он говорил:
— Вот тебе и беглый.
И, прищурив левый глаз, усмехался самодовольно и с отражением в лице и в глазах, которое можно было перевести так:
«Я брат, нигде не пропаду».
Но ведь как бы то ни было — он охотился на людей. И всякий, кто выслушивал эти признания, словно слышал в этих признаниях запах крови.
Егорка был один, совсем один, у него не было приятелей.
И когда он приглашал с собой кого-нибудь на охоту — даже в те дни, когда трудней всего было встретить беглых в лесу — он получал отказ.
Тогда он отправлялся один, угрюмый и мрачный, потому что и ему тоже чудился словно запах крови, пропитавший и его всего… Запах человеческой крови.
Каждый год он уходил на эту «тягу» на беглых.
Он был отличный стрелок, и у него была отличная берданка, карабинского образца, коротенькая и очень легкая.
Называл он ее гусаркой, потому что в свое время такими карабинами были вооружены наши гусары.
Был у него и обжимитель для патронов, и прибор для вставки пистонов.
Он прекрасно знал тропы, проложенные беглыми, — не хуже самих беглых.
Он собственно не искал беглых, не выслеживал их, а переселялся на известное время в те места, где беглых больше можно было встретить.
И он никогда не промахивался.
Он не промахивался даже по белке.
Он жалел патроны, потому что у него их было мало, и они иногда лопались. Паять их было трудно, да и все равно это ни к чему не повело бы.
Спаянный патрон опять лопнет.
Он знал это по опыту.
И он старался целить непременно в «убойное место» — в висок, в затылок, под сердце.
А белку он бил в носик или в глаз.
Тихо в лесу. Полдень. Егорка остановился на отдых. У него тонкий слух и большая опытность. Он отличит сразу, отчего хрустнула ветка — близко ли, далеко ли — все равно лишь бы звук, хоть обрывок звука долетел до него.
— Человек, — шепчет Егорка, вытягивает шею и сам весь вытягивается.
На лбу собрались морщины, губы поджаты. Серые большие глаза широко открыты.
Но он еще не встает с земли. Он только прислушивается — не ошибся ли.
Он слышал, как захрустели в лесу сухие ветки. Потом сразу стало тихо.
И он стоить на коленях и боится встать, чтобы не произвести шороха, и чтобы этот шорох не раздался по случайности одновременно с тем, чужим хрустящим звуком, которого он ждет каждую секунду.
Весь он словно замер.
— А-а, — произносит он почти беззвучно… Его глаза остановились совсем. Голова поворачивается так, чтобы лучше слышать, в ту сторону, где захрустели ветки.
До него опять донесся этот характерный сухой, то вспыхивающий, то потухающий хрустящий звук ломающегося валежника, когда по валежнику идет человек.
— А-а…
Правая рука тянется за берданкой, шарит по земле, нащупывает, наконец, берданку.
Потом он встает.
Он выше кустарника, в котором притаился; он встал, сгибая спину. Шея по-прежнему вытянута.
На лоб из-под шапки нависла прядь волос. Не меняя положения, он отвел ее назад за ухо.
Снова хрустнули ветки.
Теперь уже совсем близко.
Захватив правой рукой берданку вокруг шейки приклада, одним движением пальца он взводить курок. Потом медленно поднимает берданку.
Вот он.
Среди деревьев мелькнула человеческая фигура.
Егорка видит фигуру только по пояс… Он видит землистого цвета лицо, бритое, со щетиной коротких волос на щеках и продолговатым острым подбородке. Широкий с толстыми на висках жилами лоб.
Ворот рубахи расстегнут. Грязная шея, грязная грудь, отливающая в желтизну.
Егорка прицелился.
Сразу поставил он мушку в рогульки прицела, повел ствол… и трррах!.. Густой дым клубится между кустарниками, расплываясь по сырой земле белой волной.
Егорка выбрасывает, ловко ловя его на лету, стреляный патрон и сейчас вставляет свежий.
Он давно привык делать это всякий раз после выстрела, и даже не замечая сам, как менял патроны. Он точно был частью берданки, дополнением её механизма. Иногда ему казалось даже будто берданка у него какая-то особенная, волшебная, вечно заряженная.
Дым совсем осел книзу. Между деревьями уж не видно человеческой фигуры.