— Тащи!
Потянули мы…
И только подтянули так на вершок— глядь, и нижнее облако закружилось, закружилось на одном месте и поплыло себе за верхним.
До свиданья!
Ну, вытащили мы солдата, смотрим: лицо в крови, ноги в крови… Одна нога перевязана бинтом, другую, должно, не успели… Так вся, как бурак…
Вытащили, значит…
А я как уж совсем тут обрусел, сейчас недолго думавши:
— Доктора! Санитаров! Носилки! — кричу. Да…
И вдруг, мое почтение — доктор. Вот он.
Подошел.
— Снять, — говорит, — бинт!
А солдат:
— Ваше благородие, как можно бинт снять, она у меня на одной ниточке.
Он опять:
— Снять!
А солдат:
— Перевяжите, ваше благородие, лучше сначала другую. — Никаких, — кричит, — перевязок!
Ах, ты Господи! Что вы с ним поделаете?
И что же вы думаете, ведь, сняли.
II только что, слава тебе Господи, сняли, как ни в чем не бывало.
Даже не хромает… Даже кровь пропала. Во!
Глядь, откуда ни возьмись — офицер этот в кителе. Остановился. Поглядел, поглядел…
— Да, — говорит, — молодцы наши доктора…
II пошел себе дальше.
Я сейчас к Федорову:
— Что такое? Как так?..
— Дух, — говорит, — тут такой лекарственный… В роде, значит, как в Крыму. Чуете?
— Как в Крыму? — спрашиваю.
— Да, как в Крыму…
Чудеса! Прямо чудеса!..
— И ничего, — говорит, — не берут! Ничего… У нас, — говорить, — дух вольный… Кто хочет, — говорю, — сейчас разинь рот и глотай…
Ловко?.. То-то и дело. Так уж заведено. Потому если и так рассудить, например: чай или, скажем, деготь…
Пришел в лавку.
— Ну-ка, молодчик, свесь там фунт или два…
А как ты дух свесишь?
И опять же его ни в пузырек, никуда. На то он и дух. Дальше пошли.
Вижу опять окно. И сидят под окном двое солдатиков. Высунулись в окно, вниз смотрят. Только спины и видно да затылки.
Один ноги задрал.
Остановились мы.
Я спрашиваю:
— Что делают?
— Слушай! — говорит Федоров.
И вдруг слышу: ш-ш-ш… Потом шлеп! Потом, опят немного погодя: шлеп…
Слышу, что внизу шлепает и шипит внизу.
Все равно, как плюют на что… Только плюют-то — плюют, а зачем оно шипит?..
— Плюют? — спрашиваю.
— Плюют…
Гм… Удивительная вещь!
— А для чего плюют?
— Играют, — говорят. — Карт тут нету, так они — в плевки. Да пойдем, — говорит, — поглядим.
Подошли.
Гляжу (в окошко то все видно), внизу это, значит, может, саженей на пятьдесят японская батарея. Скорострельная. Да жарят так, что страсть… Бум-бум… Выстрел за выстрелом. Страсть.
Палец к орудию приложить нельзя… До того, значит…
А они это… Сейчас один:
— Твоя очередь, валяй!..
А другой свесится с подоконника, возьмет и плюнет…
И так трафит, чтобы на орудие…
И значит, ежели попал, сейчас и шлепнет… А потом зашипит.
Ш-ш-ш… Потом: шлеп…
— А ну-ка, — говорю, — братцы, дайте мне.
И только, что было приготовились (конечно, подвинулись, дали мне место, а один даже говорит: «весьма приятно»), только приготовился, гляжу — наш батарейный… Только не на японской, а на нашей стороне.
Кричит:
— По местам!
Все равно, как он сдернул меня сверху.
Так и полетел вниз кубарем… И уж, гляжу, я в землянке и уж пояс застегиваю.
И вот сейчас, хоть убей меня — ей Богу не знаю, сон ли это, или другое что…
Сорокин кончил свой рассказ.
— Расскажи, — слышатся голоса, — Сорокин, расскажи еще!!!
Сорокин молчит. Он уже устал рассказывать.
— Истинно, рай, — замечает кто-то и вздыхает — Эх-ма-хма…
Будто ему никогда, никогда не побывать в этом раю… даже и во сне.
Сказки о жизни
I
— Сорокин, а Сорокин!
— Ну? — откликнулся Сорокин из другого угла землянки.
В землянке было темно. Сорокин только что закурил трубку. Слышно было как он раскуривал ее; трубка сопела и хрипела.
Сорокин был в шинели.
Сидел он прямо на полу, прислонившись к стенке землянки, растопырив высоко почти в уровень с грудью поднятые колени и запахнув на коленях полы шинели.
Его фигура то выступала из мрака смутно и неясно, когда табак в трубке разгорался, бросая красноватый отблеск на его колени, усы, губы, конец носа и руку, державшую трубку, то снова совсем сливалась с тьмой, когда трубка начинала примеркать, и огонек трубки затягивало черным, как уголь, налетом.
— Сорокин, расскажи…
Сорокин крякнул.
Он опять промолчал… Должно быть табак в трубке у него разгорался плохо.
Наверное, он был сырой… Вот-вот он вспыхнет ярко, как рубин, и в красноватом его отблеске сверкнет бляха на поясе Сорокина с изображенной на ней пылающей бомбой. (Пояс Сорокин снял и повесил его поперек коленки).
И сейчас же трубка опять гаснет. Фигура Сорокина отодвигается в тьму. Только пока еще чуть-чуть блестит бляха.
Опять хрипит и сопит трубка. Искры летят из неё и гаснут. Что-то клокочет в трубке, будто в чубук набралась вода.
Снова разгорается трубка, освещая опять бляху, шинель на груди и коленях округлившиеся, отдувшиеся щеки и вытаращившиеся напряженно, немигающие глаза.
Наконец, Сорокин раскурил трубку.
— Сорокин! — слышится другой голос и в другом месте землянки.
Сорокина окликнули только два раза и потом уж не тревожили его до тех пор, пока он не справился с трубкой.
Теперь в землянке заговорили.
— Раскурил?.. А? Сорокин!
Слышится, как кто-то зевнул и потянулся и затем, кажется, этот же самый, что потянулся говорит:
— У нас барин, так сейчас… Коробка у него этакая была жестяная из-под конфет. Табак там… Да… Так он, как ежели сухой табак, сейчас туда картошку… Сырую картошку… Нарежет и сейчас — в табак. Ей Богу… Петров! — окликнул он соседа.
Слышится шорох. Рассказывавший про картошку, вероятно, повернулся.
— Это ты, Петров?.. Ей Богу… Тем и спасался— картошкой.
— Тебе про сырой, а ты про сухой — говорит Петров.
— А я договорил?
Петров молчал.
— Я могу и про сырой…
Но голос у него становится тихий… Голос словно уходит в грудь. Словно сорвавшиеся с губ слова испугались, что сорвались и замялись на месте…
Однако он повторяет, откашлявшись, будто у него что-то застряло в горле:
— Могу…
И громко обращается к Сорокину.
— Сорокин!.. раскурил?
— Раскурил… Ну?.. — отрывисто говорит Сорокин.
— То-то… а то бы я…
Он кашляет в ладонь тихо и осторожно.
— Расскажи, Сорокин, — слышится еще голос.
— Погоди, — говорит Сорокин.
Хрипит и клокочет его трубка…
— Погоди…
Слышно, что говорит он, не вынимая изо рта трубки. Потом он вынимает трубку.
— Чего рассказать?
Новый голос:
— Уж давно не рассказывал, Сорокин…
— Чего?..
В землянке много народу. Только сейчас никого не видать. В землянке темно.
Только чуть-чуть блестит огонек в трубке. Трубка уж наполовину прогорела.
Отчаянно хрипит она и скворчит, как паровоз, только что прибывший из далекого пути на станцию, исхарчивший в дороге почти весь запас угля.
— Завтра письмо написать надо, — говорить кто-то и умолкает.
— Домой?
— К брату…
— Это что в Одесте?
— Да…
Опять тихо…
И опять голос:
— Сорокин!
— Рассказать? — откликается Сорокин.
Снова слышен шорох и потом вздох:
— Ох, Господи, Господи!
— Ты чего? — тихо в наступившей вдруг почему-то тишине вспыхивает вопрос.
— Так…
— Вон попроси Сорокина.
— Расскажи, Сорокин! — раздается сразу несколько голосов.
Сорокин начинает выколачивать о каблук трубку. Тусклые искры сыплются на пол землянки. Глухо стучит о каблук трубка.
— Беспременно надо написать, — несется откуда-то из глубины землянки шопот.
— К брату?
— Да.
— Что в Одесте?
— Да в Одесте…