— Скверно — согласился Веревкин.
Он хотел еще что-то сказать Хын-Лунгу, потому что он хорошо его понял и мог бы сказать ему много, но он сказал только одно это слово… У него и у самого защемило на сердце…
Хын-Лунг был худой — кожа да кости… Веревкин видел его локти сухие и острые, выступавшие под тонкой грязной кофтой, его плечи, на которых кофта висела как на вешалке… А когда Хын Лунг нагнулся, и кофта натянулась у него на спине, прилипнув между лопаток в том месте где от кожи на кофте было темное пятно, и худоба Хын-Лунга стала еще более заметной, — он вспомнил почему-то в это мгновенье худую, потертую чересседельником спину своей деревенской лошади, с мослаками, которые, казалось, терли кожу изнутри при каждом движении, при каждом шаге, двигаясь под кожей, как острые кости под слабо натянутой резиной.
— Погоди, — сказал он хмуро, встал, опираясь о плечо Хын-Лунга, и ушел в дом. Через минуту он вернулся, держа в руках бутылку с водкой…
II
Японцы дали Хын-Лунгу целую пачку новеньких кредиток и круглое зеркало.
Хын-Лунгу незачем было теперь надрывать свои силы непосильной работой.
Но за это Хын-Лунг должен был служить японцам…
Ему сказал японский капитан:
— Хын-Лунг! Ты станешь нам сигнализировать вон с того холма: ты будешь указывать оттуда русских.
— Хорошо, — сказал Хын-Лунг.
Он говорил тихо, опустив голову.
Он плохо сознавал, что он говорить.
В руке его была пачка шелковистых бумажек… И от пачки по руке до самого сердца в крови по жилам точно пробегал горячий огонь.
Голова у него горела.
Огонь, казалось, проникал в самый мозг и наполнял весь мозг собою…
И мозг пылал… Почти физически он ощущал, что точно искры вспыхивали в мозгу….
На лице у него то потухали, то выступали опять красные пятна.
Капитан продолжал:
— А если ты, Хын-Лунг, передашься русским, так тебе все равно не жить.
Хын-Лунг поднял голову:
— Я буду служить японцам.
Он крепко сжал в руке деньги… О, как их много!
И, мигнув глазами, он крикнул громко:
— Да, я буду служить вам.
Глаза у него заблестели… Прямо в лицо смотрел он «капитану», то ослабляя пальцы в той руке, где были деньги, то сжимая их сильнее.
Он был как загипнотизированный.
Маленький, тщедушный человечек с желтым лицом стоял перед ним. Хын-Лунг видел, как он дышит, как мерно поднимается и опускается его узкая, впалая грудь под синим мундиром… Не отрываясь смотрел он на него и ощущал в себе что-то странное, — точно то, чем дышит японец, что поднимает его грудь, невидимой силой вливается в него, в Хын-Лунга, помрачая сознание, загораясь огнем в огне его собственного сердца.
Точно победная, торжественная песнь звучала в душе. Точно бушевал, крутясь и поднимаясь все выше, пламенный вихрь.
Вот они, деньги…
Крепко он держит свое счастье и не упустить.
Даже зубами он скрипнул… Что-то плотоядное, дикое сверкнуло в глазах, разлилось по лицу, и лицо сразу изменилось и стало гадким, лишенным всего, чем природа отличила человека от зверя.
— Ну, иди, — сказал японец. — Иди, Хын-Лунг.
Он отвернулся.
Может-быть, ему было противно смотреть на Хын-Лунга!
— Иди, — повторял он.
Хын-Лунг ушел.
Хын Лунг стал шпионом…
И вот был день…
Хын-Лунг стоял на вершине сопки и делал сигналы японцам…
А у подошвы сопки между грудами камней и кучками нанесенного ветром песка лежал, притаившись, Веревкин.
Он давно уже заметил Хын-Лунга.
Но он пока не знал еще Хын-Лунг ли это, или другой китаец.
Осторожно стал он подвигаться вперед, вверх по сопке.
Хын-Лунг стоял к нему спиною.
Ветер дул в лицо Хын-Лунгу, захлестывая вокруг его ног его синюю юбку. Юбка то прилегала к ногам, то трепалась сзади.
На голове у Хын-Лунга теперь была шляпа. Из-под шляпы вниз по спине висела длинная черная коса.
Когда Веревкин был уже недалеко от Хын-Лунга, Хын-Лунг вдруг повернулся.
Веревкин вскочил и вскинул винтовку к плечу…
Он и теперь еще не разглядел как следует Хын-Лунга…
В рогульках прицела он видел только худую желтую щеку да угол глаза.
— Стой! — крикнул он, и в тот момент, когда крикнул, ствол винтовки у него вздрогнул, колыхнулся на сторону, потом немного кверху и загородил совсем Хын-Лунга, — будто это не ствол отклонился, а сам Хын-Лунг вдруг отпрянул в сторону с места, захваченного прицелом…
Веревкин живо поставил винтовку опять как следует.
И тут он увидел Хын-Лунга…
Хын-Лунг был бледен.
Прямо в глаза ему блестел штык, — точно серебряный луч сверкнул навстречу его взгляду, когда Веревкин перевел винтовку.
Невольно он закрыл глаза… Потом открыл их и уставился, не мигая, на Веревкина.
Веревкин опять крикнул, не отнимая от плеча приклада:
— Стой!..
И опять на конце винтовки вспыхнула яркая широкая полоса, как язык длинного белого пламени… Сверкнула еще раз и — застыла…
Теперь штык только сверху отливал в серебро, а с боков и снизу казался почти синим.
Хын-Лунг опустил голову.
Веревкин подошел к нему еще ближе.
Теперь он опустил ружье.
— Пойдем! — сказал он.
Голос у него был отрывистый, немного глухой… Голос будто звучал где-то внутри его, глубоко в груди.
Смотрел он на Хын-Лунга исподлобья, сдвинув брови, и так же хмуро, как в тот раз, когда ему так стало жалко Хын-Лунга.
III
Хын-Лунга нужно было передать китайским властям.
Сидя под караулом, Хын-Лунг слышал за стеной следующий разговор:
— Послушайте: что, он еще цел?
— Кто?
— А этот, как его, Хын-Фынь… Как его?
— А!.. Цел.
— Можно снять фотографию?
— Пожалуйста. Для журнала?
— Для журнала.
И затем Хын-Лунг услышал какое-то мудреное слово, ему совсем неизвестное.
Впрочем, он и без того не совсем ясно понимал, о чем говорили у него за стеной.
Через минуту к нему вошел офицер в сопровождении солдата и сказал, кивнув головой на отворенную дверь:
— Выходи!
Хын-Лунг поднялся и вышел.
Когда он переступал порог, он увидал недалеко от входа господина в высоких сапогах, подвязанных ремешками немного пониже коленок в кожаной куртке и клетчатом картузе.
Сапоги и куртка были совсем новенькие. Еще не обмявшаяся куртка шумела и шуршала при каждом движении. В руках господин держал фотографический аппарат.
Хын-Лунга заставили стать спиной к стене.
Он стал, выпрямился, сложил на животе руки, потом опустил их вдоль тела.
Его губы чуть-чуть шевелились, глаза останавливались то на господине в куртке, то на офицере, то на стоявшем с ним рядом солдате. Веки мигали слабо и коротко, едва набегая на глаза, и сейчас же опять поднимаясь и застывая неподвижно над глазами.
Словно он боялся пропустить что-нибудь из того, что вокруг него происходит.
Когда он увидел перед собою фотографическую камеру на трех высоких острых ножках, он вдруг повернул голову к офицеру, приложил руку к груди, под самый низ груди, и секунду или две шевелил губами беззвучно и с усилием, будто хотел говорить, а слова прилипали к губам.
Потом он выговорил, заикаясь:
— Что со мной делают?
— Стой спокойно, — сказал офицер, поглядел на господина в куртке и повернулся опять к Хын-Лунгу.
— Мы с тебя снимем портрет.
Он, может, думает, что его собираются расстрелять? — проговорил господин в куртке, высовывая голову из-под черного платка, которым он было накрылся. — А!..
На секунду он взглянул на офицера и затем скрылся опять под платок, протянув под ним руки и надвигая платок на аппарат.
Офицер махнул рукою:
— Они этого не боятся.
— А, не боятся! — откликнулся фотограф из-под платка. — Ну, хорошо.
И, выглянув из-под платка еще раз, он остановил теперь глаза на Хын-Лунге.
— Стой смирно!
Хын-Лунг вытянулся и затих…