Совершенно неожиданно в Мадриде распространилась новость, что Черчилль заболел. В Лондоне, 16 декабря 1943 года. Этли известил об этом парламент. Был распространен поспешно составленный бюллетень о состоянии здоровья премьера. Так англичане узнали, что премьер-министр провел хорошую ночь и что в его состоянии наблюдается некоторое улучшение, хотя прежде не были извещены о его болезни.
«Рамон», отвечая на многочисленные вопросы, признал, что по возвращении из Тегерана Черчилль простудился. Это была официальная версия, больше ничего не было известно, кроме того что последствия простуды заставили премьер-министра временно отойти от дел. Сколько должен был продлиться его отдых, сказать было невозможно. Все встречи Черчилля, несмотря на срочность и огромную важность, были отменены. Тем самым Габриэль официально дали понять, что ей следует отказаться от намерения добиться от премьер-министра аудиенции, которую он, по предписанию врачей, не мог дать даже членам своего кабинета и представителям генерального штаба.
Так же как и Вера, Габриэль не усомнилась в искренности своих собеседников.
Удалось бы ей войти в контакт с премьер-министром, будь он в добром здравии? В этом не было никакой уверенности. Но в том, что Черчилль серьезно болен, она была убеждена. Старина Уинстон… «Он действительно болен, — заверила она Веру, и в голосе ее звучала тревога. — Может быть, он даже в опасности…»
Чувствовалось, что она потрясена.
По ту сторону Средиземного моря на грани смерти находился тот, от кого зависела судьба Англии. «Он на пределе, — отметил 10 декабря 1943 года его личный врач. — Нет сомнений, что он идет к полному упадку сил». На следующий день: «В то время как премьер-министр медленно шел к самолету, я заметил, что лицо его стало серого цвета, мне это не понравилось». Черчилль направлялся в Тунис, где его ждал генерал Эйзенхауэр. «Когда он прибыл наконец в этот дом, то буквально рухнул в первое попавшееся кресло», — снова записывает врач. И позже: «Он ничего не делал в течение дня, кажется, у него даже нет сил, чтобы прочесть обычные телеграммы. Я очень обеспокоен». Потрясение… Вдруг там, в Карфагене, возникла угроза воспаления легких, надвинулась ночь. И страх близких, и специалист, прибывший из Лондона, и вопрос, который никто не осмеливался задать: «Черчилль умрет?»
Вдруг старый боец, так долго смирявший яростные волны войны, а затем внезапно остановленный и сокрушенный злой судьбой, вновь поднялся на ноги. Как только он оказался в состоянии путешествовать, премьер-министр отправился набираться сил туда, где существовала удивительная поэма вершин, солнца, песка и пальм, — в Марракеш.
Габриэль ждала в Мадриде. Напрасно. У нее больше не оставалось иллюзий: она не увидит Уинстона, операция «Шляпа» провалилась.
Тогда она объявила Вере, что возвращается в Париж.
Может ли она рассчитывать на подругу?
Та сообщила ей, что остается в Испании. Габриэль решила, что, не имея денег, Вера одумается и на следующий день появится на вокзале. Но Вера в тот же вечер покинула гостиницу, и Габриэль больше не слышала о ней. Вера нашла пристанище у маркиза Сан Феличе. После чего гостеприимство ей предложил таинственный «Рамон». Вера начала зарабатывать на жизнь, расписывая сценами с наездниками журнальные столики и ширмы. Но вызванные ею подозрения оказались стойкими. Из Лондона через несколько месяцев пришло наконец сообщение, что ей разрешено будет вернуться в Италию только после освобождения Рима. Союзники вошли туда в июле 1944 года, и Вере пришлось ждать репатриации до января 1945 года. Но испанская путаница превзошла все, что можно было вообразить: королева Испании, находившаяся в изгнании и хотевшая помочь «незаконной» родственнице, переправляла через Швейцарию в Италию письма, которые Вера писала своему мужу из Мадрида.
Совершить это путешествие только для того, чтобы потерять Веру. Как горько! Габриэль не находила больше ни малейшего смысла в затеянном ею предприятии.
В Париже майор Момм, которого затянувшееся пребывание Габриэль за границей начало невыносимо беспокоить, испытал живейшее облегчение, увидев, что она вернулась. Вера предала ее?
Что ж, это можно было предвидеть. Было достаточно, что вернулась хотя бы одна из них. На большее и не рассчитывали.
* * *
У Габриэль была странная особенность верить в непредсказуемое завтра. Кто мог бы сказать, что ее тогда воодушевляло?
Несмотря на новые поражения, которые на всех фронтах разом терпели армии третьего рейха, несмотря на печальные вести о городах, по всей Германии стертых в пыль, о судьбе женщин и детей, тяжким грузом давившей на моральное состояние сражающихся, о тысячах бездомных, похожих на призраки, днем и ночью бродящих по улицам и не находящих убежища, — в это время и в этом мире, разрушавшемся целыми городами, Габриэль хладнокровно сводила счеты.
Сперва с Верой, влюбленной женщиной, из которой надо было сделать виновную. Первой заботой Габриэль было написать ей. И в каком тоне… Будь прокляты эти мужья! Все было точно так же, как с Адриенной в Довиле. И в каждой фразе Габриэль чувствуется ожесточение вечно разочарованной любовницы перед лицом лжеподруги, признававшейся, что она только ждала часа, чтобы с безумной поспешностью соединиться с любимым.
Итак, в последние дни 1943 года Вера получила от Габриэль письмо, переданное неизвестно кем, четыре страницы, написанные карандашом, торопливо, но твердой рукой — ошибки неважны — и без помарок. Почерк по виду несколько надменный, но в нем проступают уроки муленских канонесс начала века. Это каллиграфически выписанные, гордо изогнутые буквы, которым учили, чтобы показать, до какой степени пишущая — «настоящая дама». Дама, говорящая сухо и приказывающая властно:
«Дорогая Вера, не смотря
(sic)
на границы, вести доходят быстро! Мне известно о Вашем предательстве! Оно ничему для Вас не послужит, кроме того, что ранит меня глубоко.
Я сделала все возможное, чтобы Ваше прибывание
(sic)
здесь было менее тяжелым. Терпение, деньги и т. д. Но я не могла в разговорах на итальянскую тему изображать из себя идиотку, как не могла в разговорах на тему немецкую выслушивать или сама говорить недостойные вещи, которые я оставляю для простаков. Презирать своего врага — значит принижать самое себя
[136].
Мои английские друзья ни в коем случае не могут осуждать меня или обвинять в чем-либо.
Этого мне довольно.
Я видела М.[137] Я не сказала ему ничего, что могло бы затруднить Ваше положение. Если Вы хотите вернуться в Рим, через 48 часов после Вашего приезда в Париж Вы будете там рядом с Вашими настоящими друзьями!..
Ваше безразличие к моим делам в Испании избавляет меня от необходимости говорить с Вами на эту тему! Но у меня есть добрые новости, и я надеюсь добиться успеха.
Я храню очень теплое воспоминание о Вашем друге „Рамоне“, хотя его помощь в делах кажется мне несерьезной.
Знайте также, что я покинула Испанию ни
(sic)
по приказу — я их много отдавала в жизни, но пока не получила ни
(sic)
одного. Моя виза закончилась. Ш.
[138] боялся, что у меня будут неприятности.
От всего сердца желаю, чтобы Вы вновь обрели счастье.
Но удивляюсь, что с годами Вы не стали более доверчивой и менее неблагодарной.
Столь жестокая и печальная эпоха, как наша, должна была бы совершать подобные чудеса».
Письмо было подписано: Коко.
* * *
В любых суждениях о Шанель всегда будут неточности. Зная ее, разве могли мы представить, что она сочтет необходимым отправиться в Берлин, чтобы дать отчет о своей неудавшейся миссии? Разумеется, нет. Между тем именно так она и поступила.