И Ивков, признавая в адмирале лихого моряка, все-таки относился к нему неодобрительно, слишком юный, чтобы простить ему его недостатки, оценить его достоинства и вообще понять всю эту сложную и оригинальную натуру.
Только впоследствии, когда он побольше повидал людей и когда жизнь его помяла, он многое простил беспокойному адмиралу и понял его.
Адмирал не замечал этой серьезности Ивкова и продолжал:
– И тогда вы были отчаянный мальчишка. Однажды вы со мной проделали злую-таки шутку… Помните?
– Не помню, ваше превосходительство.
Ивков нарочно протитуловал.
– А я так хорошо помню… Пришел как-то вечером я к вам… Целый день был на вооружении и устал… Сестра ваша, Любовь Алексеевна, пела… Я слушал и задремал… И вдруг вокруг меня смех… Я проснулся и что же?.. На голове у меня кивер… Это вы тогда надели…
И адмирал рассмеялся.
Помолчав, он неожиданно прибавил:
– А теперь я глазастый черт? А?.. Это ведь вы все стихи пишете про своего адмирала?..
– Я, ваше превосходительство…
– Очень хотел бы прочесть… Давеча я слышал только два куплета… А их, верно, много?
– Много…
– Так принесите… Любопытно, как вы меня браните… Очень любопытно…
– Вам мои стихи не понравятся, ваше превосходительство…
– Это уж мое дело.
– Что ж, я принесу! – задорно отвечал Ивков, словно бы говоря: «Я тебя не боюсь!»
– Ну, а теперь я вас попрошу, любезный друг, перевести несколько страниц лоции Кергалета… Книга у меня в кабинете… возьмите, а то вы все будете вздором заниматься… стихи писать… Да скажите гардемаринам, чтобы все пришли ко мне в десять часов… читать будем!.. И знаете ли что, Ивков?.. Ведь я очень люблю вас и хотел бы из вас бравого моряка сделать, да и всех ваших товарищей люблю, а вы все ничего не понимаете… Думаете: адмирал сумасшедший школит вас так, чтоб допечь?.. Ну, да после поймете, когда умнее станете! – каким-то пророческим тоном проговорил адмирал.
И с этими словами вышел из каюты.
VI
Тотчас же после подъема флага и обычных утренних рапортов о благополучии корвета во всех отношениях господа офицеры, собравшиеся к подъему флага на шканцах, торопливо спустились в кают-компанию, вполне удовлетворенные сегодня внешним видом адмирала. Казалось, он находился в отличном расположении духа – глаза не метали молний, плечи не ерзали, и руки не сжимались в кулаки, – словом, по всем признакам, ничто не предвещало «шторма» и общих «разносов», начинавшихся обыкновенно кратким, далеко не красноречивым, хотя и энергичным по тону предисловием о том, как завещали служить такие доблестные моряки, как Лазарев, Корнилов и Нахимов.
– А вы, господа, как служите-с?
Этот вопрос был, так сказать, штормовым предвестником. Затем начинался самый «шторм», доходивший иногда до степени «урагана», если вспыльчивый гнев адмирала поднимался до высшего предела, когда у Снежкова начинало болеть под ложечкой, а у некоторых дрожали поджилки и замирали сердца.
Не лишено было благоприятного значения и то обстоятельство, что сегодня на вахте Владимира Андреевича ему ни разу не попало. Недаром же он был весел после вахты, не имел чересчур ошалелого вида и не без некоторой хвастливости рассказывал в кают-компании о любезности и приветливости адмирала, хотя подлец Васька и раздражил его, долго не подавая горячей воды для бритья.
– А я уж, признаться, было струсил. Думал, выйдет он сердитый и разнесет за что-нибудь вдребезги, – говорил с добродушной откровенностью Снежков, намазывая маслом ломоть белого хлеба.
– Нервы у вас, Владимир Андреич, того… слабы, хоть, кажется, бог вас здоровьем не обидел… Ишь ведь разнесло вас как, – заметил худой и поджарый маленький лейтенант Николаев. – Кажется, пора бы привыкнуть… Шесть месяцев мыкаемся с беспокойным адмиралом.
– То-то нервы, должно быть…
– Я вот привык, – продолжал маленький лейтенант с черными усами и бакенбардами, – и отношусь философски. Пусть себе орет как бешеный. Поорет и перестанет.
– Это вы правильно рассуждаете, – вставил пожилой белобрысый доктор, невозмутимый флегматик, которого, по-видимому, ничто никогда не трогало, не удивляло и не возмущало. – Из-за чего расстраивать себе нервы и лишать себя хорошего расположения духа?.. Из-за того, что у нас адмирал беспокойный сангвиник?.. Не стоит…
– Вам, батенька, хорошо рассуждать… Вы, как доктор, стоите в стороне… Вам что? Вам только завидовать можно! – не без досады промолвил Снежков. – А будь вы в нашей шкуре…
– Остался бы таким же философом, поверьте, господа! – насмешливо бросил с конца стола черноволосый юный мичман Леонтьев, с нервным лицом, бойкими глазами и приподнятой верхней губой, что придавало его лицу саркастическое, слегка надменное выражение.
– Конечно, остался бы! – хладнокровно промолвил доктор.
– И кушали бы адмиральскую ругань? – задорно допрашивал мичман.
– И кушал бы…
– Похвальная философия… очень похвальная… Вообще у нас, господа, слишком много философии терпения и покорности. Вот эта самая философия и плодит таких самодуров, как наш адмирал.
– Ишь какой вы прыткий петушок! Скоро, батенька, упрыгаетесь! – снисходительно заметил доктор.
Но еще не «упрыгавшийся» мичман не обратил на эти слова ни малейшего внимания и, закипая, по обыкновению, необыкновенно быстро, продолжал:
– Я еще удивляюсь нашему башибузуку. Право, удивляюсь. Он еще мало ругается и мало разносит… Он еще церемонится…
– По-вашему, мало? – простодушно удивился Снежков.
– Разумеется, мало. Будь я на месте адмирала да имей дело с такими философами долготерпения…
– Что ж бы с ними сделали? Любопытно узнать, Сергей Александрыч? – иронически спросил маленький лейтенант.
– Я бы еще не так ругал их… Каждый день унижал бы их человеческое достоинство, третировал бы их, как лакеев… одним словом… был бы вроде Ивана Грозного! – решительно объявил мичман.
– Это с вашим-то радикализмом?
– Именно с моим радикализмом…
– Зачем же такая свирепость, неистовый Сереженька? – спросил недоумевающий его товарищ.
– А затем, чтобы дождаться, когда наконец лопнет терпение и пробудится человеческое достоинство у терпеливых философов и мне дадут в морду! – не без пафоса выпалил мичман.
В кают-компании раздался смех. Столь решительный образ действий мифического адмирала ради подъема цивических[234] чувств у подчиненных казался чересчур самоотверженным… Ведь выпалит всегда что-нибудь невозможное этот Леонтьев!
Старший офицер поторопился выйти из своей каюты. Он увидал по возбужденному лицу юного мичмана, что речи его могут принять еще более острый характер, и поспешил дать им другое направление.
А Владимир Андреевич, взглянув на открытый люк и заметив мелькнувшие ноги адмирала, испуганно шепнул, присаживаясь к Леонтьеву:
– Адмирал наверху, а люк-то открыт… Он, не дай бог, слышал, как вы проповедовали… Эх, Сергей Александрыч, не петушитесь вы лучше!
– И пусть слышит! – нарочно громко отвечал Леонтьев… – Он слишком умный человек, чтобы не понимать, что мы сами же создаем из него…
– Не пора ли, господа, прекратить этот разговор. Мы, кажется, на военном судне! – внушительно остановил Леонтьева старший офицер – столько же по чувству соблюдения дисциплины, сколько и из желания оберечь молодого мичмана, к которому он чувствовал некоторую слабость, несмотря на его подчас резкие выходки и горячую пропаганду идей, не совсем согласных с морским уставом и строгой морской дисциплиной.
В нем, в этом горяченьком юнце, вступавшем в жизнь с самыми светлыми надеждами вскормленника шестидесятых годов и полном негодования ко всему, что казалось ему не соответствующим его идеалам, Михаил Петрович словно видел отражение самого себя в пору ранней молодости, когда и он, несмотря на суровое время начала пятидесятых годов, волновался, увлекался, негодовал и интересовался не одной службой, как теперь.