Торговля развивалась весьма успешно. Теперь уже все признавали, что она идет хорошо — для торговли явление редкое! Добыча угля достигла небывалых размеров, и углекопы помимо пьянства занимались приобретением фисгармоний и дорогих бультерьеров. Они частенько заходили в лавку, чтобы купить ткани для собачьих попон. И покупали хорошие ткани. Мистеру Пови все это не нравилось. Однажды некий штейгер выбрал для своей собаки самую дорогую в лавке мистера Пови ткань — по 12 шиллингов ярд.
— Сошьете эту штуку? Мерка у меня с собой, — спросил шахтер.
— Ни в коем случае! — сердито ответил мистер Пови. — Более того, я и ткань-то вам не продам. Слыханное ли дело, ткань по 12 шиллингов собаке на спину! Попрошу вас покинуть мою лавку!
На Площади этот случай стал историческим. Он окончательно упрочил мнение, что мистер Пови — зять, достойный своего тестя, а также — человек благонадежный и преуспевающий. Правда, мистер Пови вызвал некоторое удивление тем, что не выказывал намерения или желания принять участие в общественной жизни города. Но он и не собирался заниматься ею, хотя у себя дома остро и в сатирическом духе критиковал местные власти. В церкви же он оставался частным лицом, простым прихожанином, отказывающимся от роли казначея или попечителя.
III
Была ли счастлива Констанция? Конечно, что-то всегда занимало ее мысли: какие-то дела в лавке и по дому, что-то требующее всего приобретенного ею умения и опыта. Жизнь ее была полна утомительного однообразия, однообразия бесконечного и скучного. Они оба — она и Сэмюел — трудились дружно и тяжело: вставали чуть свет, работали, как говорится, «не покладая рук», ложились спать рано, сраженные усталостью, так неделя следовала за педелей, месяц за месяцем, незаметно сменяли друг друга времена года. В июне и июле они иногда отходили ко сну еще засветло. Они лежали в постели и мирно обсуждали повседневные дела. Когда с улицы доносился шум, Сэмюел, зевая, говорил: «Закрывают Погреба!» А Констанция добавляла: «Да, уже совсем поздно». А швейцарские часы быстро отбивали одиннадцать ударов по звонкой струне. И тогда, перед тем как заснуть, Констанция иногда предавалась раздумью о своей судьбе, как это случается даже с самыми занятыми и сдержанными женщинами, и приходила к выводу, что судьба к ней благосклонна. Ее огорчали неотвратимое старение и одиночество матери в Эксе. Открытки, которые чрезвычайно редко приходили от Софьи, вызывали скорее грусть, чем радость. Наивные восторги времен ее девичества давно растаяли, ибо такова цена опыта, самообладания и трезвого восприятия действительности. Не миновала ее и присущая всему человечеству беспредельная тоска. Но засыпала она с ощущением неотчетливой удовлетворенности. Основой этой удовлетворенности служило то, что они с Сэмюелом понимали и уважали друг друга и шли на взаимные уступки. Их характеры подверглись испытанию и выдержали его. В отношениях между ними любовная страсть не занимала главного места. Привычка неизбежно умеряла ее сияние. Для них она уподобилась едва ощутимой приправе, но если бы этой приправы не было, как оттолкнуло бы их от себя все блюдо!
Сэмюел никогда или крайне редко предавался размышлениям о том, оправдала ли жизнь его надежды. Но временами его одолевали необычные ощущения, которые он не подвергал анализу, но которые были ближе к восторженности, чем любое из чувств Констанции. Например, когда он испытывал один из свойственных ему приступов неистовой ярости, внутри кипящей, снаружи мрачной, внезапное воспоминание о неизменном, кротком, непоколебимом самообладании жены удивительным образом успокаивало его. Она представлялась ему воплощением женственности. Поставит она, скажем, цветы на каминную доску, а потом, через несколько часов, вовремя еды неожиданно спросит, как ему понравился ее «садик», а он уже интуитивно понимал, что ее не удовлетворит поверхностный ответ, что ей нужно его искреннее мнение, только искреннее мнение имеет значение для нее. Подумать только, цветы на каминной доске назвать «садиком»! Как очаровательно! Как по-детски! Еще у нее была манера — в воскресенье утром, когда она спускалась в нижнюю гостиную, готовая отправиться в церковь, затворяла с негромким стуком входную дверь, прихорашивалась, как бы призывая его осмотреть ее со всех сторон, и ждала ответа на немой вопрос: «Ну что? Тебе нравится?» Этот обряд всегда связывался у него в памяти с ароматом лайковых перчаток! Она неизменно советовалась с ним относительно цвета и покроя ее туалетов. Предпочитает ли он то или это? Он не воспринимал подобные вопросы серьезно до того дня, когда намеком, всего лишь намеком дал ей понять, что ее новое платье не вызывает у него полного восторга, это было первое платье, пошитое после окончательной отмены кринолинов. Она его никогда больше не надевала. Сначала муж полагал, что она поддразнивает его, и убеждал ее прекратить эту шутку. Однажды она на это ответила: «Не уговаривай меня. Это платье я больше носить не буду». И тогда он понял всю глубину ее серьезности и благоразумно воздержался от комментариев. Еще долгое время это происшествие волновало его. Оно льстило ему, беспокоило его и вместе с тем озадачивало. Очень странно, что женщина, подверженная подобным капризам, может быть такой мудрой, умелой и совершенно надежной, как Констанция! Ибо ее практическая сметка и здравый смысл неизменно вызывали в нем восхищение. Он навсегда запомнил первый случай, когда она проявила эти качества: она настояла на том, что, если они оба одновременно будут покидать лавку два раза в день на полчаса или на час, немедленного крушения всего их дела не произойдет. Не выступи она с упорством, но и со свойственной ей благожелательностью против старого предрассудка, который он унаследовал от своих хозяев, они бы до сих пор садились за трапезу врозь. А каким поразительно тонким было отношение Констанции к матери во время четырехмесячной осады Парижа, вспомнил он, когда миссис Бейнс была уверена, что ее грешной дочери ежеминутно угрожает гибель, и открытка ко дню рождения Констанции — явилась достойным воздаянием за ее отношение.
Когда какой-нибудь бестолковей глупец восклицал: «Ну, как там у вас насчет малыша?» или женщина негромко замечала: «Я часто сожалею, что у вас нет детей», они отвечали, что и представить себе не могут, как бы они справлялись, если бы у них был ребенок. Ведь лавка, да то, да се!., И слова их были совершенно искренними.
IV
Просто удивительно, что какая-то мелочь может выбить даже самых положительных и серьезных людей из привычной колеи. Однажды мартовским утром некий драндулет — адская штука на двух одинаковых деревянных колесах, соединенных железной перекладиной, в центре которой было прикреплено деревянное седло, — нарушил покой Площади св. Луки. Правда, это был, вероятно, первый велосипед-драндулет, покусившийся на спокойствие Площади св. Луки. Он появился из лавки Дэниела Пови, кондитера и булочника, а также прославленного кузена Сэмюела Пови, жившего на Боултен-Терес. Боултен-Терес располагалась почти под прямым углом к дому Бейнсов, а из вершины угла расходились Веджвуд-стрит и Кинг-стрит, покидая пределы Площади. Драндулет выкатил под наблюдением отца единственный сын Дэниела одиннадцатилетний Дик Пови, и Площадь вскоре убедилась, что Дик обладает врожденным талантом к обузданию необученного велосипеда. После нескольких попыток ему удалось проехать верхом на машине расстояние по меньшей мере в десять ярдов, и благодаря его подвигам Площадь св. Луки обрела притягательность цирка. Сэмюел Пови с нескрываемым интересом наблюдал за происходящим из-за приоткрытой двери, а многострадальные юные мастерицы, хотя и знали, что разыгрывается на Площади, не смели отойти от печи. Сэмюел испытывал сильнейшее искушение смело выйти из засады и поговорить с кузеном об этой безделице, у него, несомненно, было больше прав поступить так, чем у любого другого лавочника на Площади, потому что они принадлежали к одной семье, но ему мешала застенчивость. Между тем Дэниел Пови и Дик добрались с машиной до верхней точки Площади, где находилась лавка Холла, и Дик, надежно усевшись в седле, сделал попытку спуститься по отлогому мощеному склону. Иной раз дело у него не спорилось, потому что машина странным образом поворачивалась, совершала движение вверх и затем спокойно укладывалась на бок. Этот миг в биографии Дика был отмечен небывалым скоплением зрителей в дверях всех лавок. В конце концов драндулет умерил свое непослушание, и — гляньте только! — Дик уже катит вниз по Площади, а зрители стоят затаив дыхание, как будто это сам Блонден{40} идет по канату над Ниагарой. Каждую секунду казалось, что он вот-вот свалится, но ему удавалось сохранять равновесие. Он уже проехал двадцать ярдов, тридцать! Он совершал чудо! Тогда в груди у зрителей затеплилась надежда, что этот чудодей достигнет нижней точки Площади. Скорость его увеличивалась по мере усиления его ретивости. Но Площадь была огромной, безграничной. Сэмюел Пови глядел на приближающуюся диковину выпученными круглыми глазами, как птица на змею. Мальчик ехал все быстрее и ровнее. Да, он доедет, он добьется своего! От нервного напряжения Сэмюел Пови невольно приподнял ногу. Теперь, когда скорость все нарастала, надежда, что Дик достигнет цели, сменилась страхом. Все зрители вытянули шеи и разинули рты. А отважный ребенок взбирался вверх и опускался, пока наконец, двигаясь со скоростью целых шесть миль в час, победоносно не свалился, налетев на тротуар, у ног Сэмюела.