– Красен, как морской рак, и колючь, как крыжовник! – воскликнул Скилль голосом дикого восторга.
Глава III.
Была ли возможность одному бедному языку, до того униженному и преследованному, оскорбленному, осмеянному и осиленному, противустоять трем языкам, соединившимся против него.
Окончательно отец мой уступил, и Скилль, возгордясь, объявил, что пойдет ужинать со мной, чтобы не дать мне съесть что-нибудь такое, что бы ослабило его доверие к моему организму. Оставив матушку с её Остином, добрый хирург взял меня под руку, и, когда мы вошли в соседнюю комнату, он осторожно притворил дверь, вытер себе лоб и сказал:
– Я думаю, мы спасли его!
– Будто это в самом деле сделало бы столько вреда моему отцу?
– Столько вреда! разве вы не видите, что при его незнании дел, когда они касаются лично его (хотя в чужих делах ни Роллик, ни Куль не имели лучшего суждения), и при дон-кихотских понятиях о чести, доведенных до состояния раздражения, он бы бросился к мистеру Тибетс и воскликнул; «сколько вы должны? вот вам!» кончил бы счеты не хуже Тибетса, и воротился-бы без пенса; между тем как вы и я можем осмотреться хладнокровно и довести воспаление до ничтожества!
– Понимаю и сердечно благодарю вас, Скилль.
– Сверх того, – сказал хирург с большим чувством, – отец ваш действительно сделал над собой благородное усилие. Он более страдает, нежели вы думаете; не за себя (будь он один на свете, он на век был-бы счастлив, если б мог спасти 60 фун. годового дохода и свои книги), а за вашу мать и за вас; новый припадок раздражения, все нервическое беспокойство поездки в Лондон по такому делу, могло-бы кончиться параличем или эпилепсией. Теперь мы задержали его здесь; и худшие известия, которые мы будем вынуждены дать ему, все-таки будут лучше того, что бы он сам наделал. Но вы не едите?
– Не ем; да куда тут? Бедный отец!
– Действие горя на питательные соки через систему нервов очень замечательно, – сказал Скилль глубокомысленно, гложа кость; – оно увеличивает жажду и в то же время убивает голод. Нет, портвейна не троньте: горячит! херес с водой.
Глава IV.
Дверь дома затворилась за Скиллем, обещавшим мне завтракать со мною на следующее утро, для того, чтобы мы могли сесть в дилижанс у наших ворот. Я остался один и, сидя за столом, где мы ужинали, размышлял обо всем слышанном, когда вошел отец.
– Пизистрат, – сказал он важно, оглянув комнату, – твоя мать… предполагая худшее… первая забота твоя по этому обеспечить ее чем-нибудь. Мы с тобой мужчины: мы не можем нуждаться, пока есть у нас здоровье духа и тела; но женщина… и если что-нибудь случится со мной…
Губы отца дрожали в то время, как он произносил эти отрывистые слова.
– Добрый, добрый батюшка! – сказал я, с трудом сдерживая слезы, – всякое несчастье, сами вы говорите, всегда кажется хуже издали. Невозможно, чтобы все ваше состояние было тут запутано. Газета выходила не многие недели, и напечатана только первая часть вашего сочинения. Кроме того, некоторые другие акционеры вероятно заплотят свои доли. Поверьте мне, я чувствую, что наша поездка будет иметь успех. А бедную матушку, уверяю вас, оскорбляет не потеря состояния – об этом она очень мало заботится, – а потеря вашего доверия.
– Моего доверия?
– Да! поверьте ей все ваши предчувствия, все ваши надежды. Не дайте вашему нежному сожалению исключить ее ни из одного угла вашего сердца.
– Да, да, Остин, мой муж, моя радость, моя гордость, моя душа, мое все! – вскрикнул тихий и дрожащий голос.
Матушка прокралась в комнату, незамеченная нами.
Отец посмотрел на нас обоих, и слезы, стоявшие в глазах, полились. Открыв свои объятия, в которые его Кидти кинулась с восторгом, он поднял влажные глаза к небу, и по движению его губ я видел, что он благодарил Бога.
Я вышел из комнаты. Я чувствовал, что двум сердцам нужно быть одним, биться и слиться без свидетелей. И с этого часа я убежден, что Огюстин Какстон приобрел философию более твердую, нежели философия стоиков. Силы, которая уничтожает горе, уже не было нужно, потому что горе уж не чувствовалось.
Глава V.
Мистер Скилль и я совершили путешествие без приключений, и, так как мы были не одни на империале, почти без разговора. Мы остановились в небольшой гостинице, в Сити, и на утро я отправился к Тривениону, ибо мы рассудили, что он лучше всех даст нам советы. Но на Сен-Джемс-сквере я имел неудовольствие услышать, что все семейство уехало в Париж, три дня тому назад, и что ждут его возвращения не прежде, как к открытию парламента.
Это было очень неприятное обстоятельство, потому что я много рассчитывал на светлую голову Тривениона и, этот необычайный дар к практическим занятиям, которым в полном смысле обладал мой бывший патрон. Следовало, поэтому, найти его адвоката, ибо Тривенион был один из тех людей, которых поверенные должны быть способны и деятельны, но оказалось, что он оставлял так мало дела для адвокатов, что, покуда я знал его, он не имел случая сноситься ни с одним; поэтому я и не знал настоящего имени его адвоката, а привратник, которому был поручен дом, тоже не мог сказать мне ничего. К счастью я вспомнил про сэра Седлея Бьюдезерт, который без сомнения должен был вывести меня из затруднения, и во всяком случае мог рекомендовать мне адвоката. Я отправился к нему.
Я нашел сэра Седлея за завтраком с молодым джентльменом, которому казалось около двадцати лет. Добрый баронет был в восторге, увидав меня; но мне показалось, что, представляя меня своему двоюродному брату, лорду Кастльтон, он был несколько сконфужен, что не соответствовало его обычной развязности. Имя это было мне очень знакомо, хотя я прежде и не встречался ни разу с молодым патрицием.
Маркиз де-Кастльтон был действительно предметом зависти праздных юношей и интересных разговоров седовласых политиков. Часто случалось мне слышать: «счастливец этот Кастльтон; как только он вступит в совершеннолетие, он будет хозяином одного из тех состоянии, которые бы осуществили сны Алладина, состояния, которое все растет с его детства!» Часто слышал я, как важные старухи спорили о том, примет ли Кастльтон деятельное участие в общественной жизни. Его мать, еще живая, была женщина необыкновенная, и посвятила себя от его детства на то, чтобы заменить ему потерю отца и приготовить его к высокому положению в свете. Говорили, что он был с дарованием, что был воспитан опекуном удивительно-ученым, и должен был скоро кончить курс в Оксфорде. Этот молодой маркиз был действительно главою одного из тех немногих домов Англии, которые еще сохранили за собой свою феодальную важность. Он имел вес не только по своему званию и состоянию, но и по огромному кругу сильных связей; по способности его двух предков, которые были глубокие политики и министры; по предубеждению в его пользу, сроднившемуся с его именем; по особенному свойству его владений, вследствие которого он имел шесть парламентских голосов в Великобритании и Ирландии, помимо того посредственного влияния, которое постоянно имел глава Кастльтонов на многих сильных и благородных родственников этого княжеского дома. Я не знал, что он был родня сэру Седлею, чья деятельность была так далека от политики, и не беез удивления и участия услыхал я об этом, едва не с последней ступени бедности смотря на юного наследника сказочного Эльдорадо.
Ясно было, что лорд Кастльтон был воспитан в сознании своего будущего величия и всей ответственности последнего. Он стоял неизмеримо-высоко над всеми ухватками, свойственными юным патрициях низшего разряда. Его не выучили ценить себя по покрою платья или форме шляпы. Его мир был далеко выше Сен-Джемс-стрита и клубов. Он был одет очень просто, хотя в стиле, ему лично принадлежащим: на нем был белый галстук (что в то время было не так необыкновенно, как теперь) панталоны без штрипок, башмаки и гетры. В его приемах не было и следа той нахальной неподвижности, которая отличает денди, введенного к человеку, которому, не знает он, поклониться ли ему с балкона White'ского клуба: ни одного из признаков площадного фатства не было у лорда Кастльтон, но в то же время трудно было найти молодого джентльмена более фата. Ему без сомнения было сказано, что, как глава дома, который сам по себе составлял целую партию, он обязан быть учтив и внимателен ко всякому; и эта обязанность, будучи возложена на натуру неимоверно холодную и необщительную, выражалась учтивостью, в одно время, до того гордой и до того снисходительной, что бросала всякого в краску, не смотря на то, что это минутное неудовольствие уравновешивалось забавною противоположностью между грациозным величием его приемов и ничтожною наружностью ребяческого, безбородого лица. Лорд Кастльтон, при знакомстве нашем, не удовольствовался одним поклоном. К немалому удивлению моему он сказал мне небольшую речь, как Людовик XIV провинциальному дворянину. Эта небольшая речь, в которой были перемешаны и ученость моего отца, и заслуги дяди, и любезное свойство вашего покорного слуги, произнесенная фалцетом, казалась выученною наизусть, хотя без сомнения была импровизирована. Кончив ее, он сел и сделал грациозный знак головою и рукою, как будто бы позволяя мне тоже сесть.