– Если все так, дядюшка, всякий автор, не нашедший для себя издателя, непременно прибегнет к обществу. Братство будет многочисленно.
– Разумеется.
– Но спекуляция – разорительна.
– Разорительна? Отчего?
– Оттого, что во всех торговых предприятиях разорительно употреблять капитал на те предметы, на которые нет потребности. Вы беретесь издавать книги, которых не хотят издавать книгопродавцы. Отчего не хотят? оттого что они не могут продать их. Вероятно, что вы продадите их не лучше книгопродавцев. Стало быть, чем больше у вас дела, тем больше убыток. Чем многочисленнее ваше общество, тем незавиднее положение: это очевидно.
– Да комитет решит какие книги издавать.
– Где ж тут к черту выгода для авторов? Мне все равно подвергнуть мою книгу рассмотрению книгопродавца или избранного комитета писателей.
– Право, племянник, вы делаете плохой комплимент сочинению вашего отца, от которого отступились все книгопродавцы.
Это возражение было чрезвычайно искусно, и я замолчал. Мистер Какстон заметил с многозначительной улыбкой:
– Дело в том, Пизистрат, что я хочу издать мою книгу, не уменьшая нисколько небольшое состояние, которое со временем должен оставить тебе. Дядя Джак намерен основать общество, чтобы издать его. Дай Бог здоровья и многие лета обществу дяди Джака. Даровому коню в зубы не смотрят.
В это время вошла матушка, раскрасневшаяся вследствие экспедиции по лавкам с миссис Примминс, – и, от радости о том, что я могу остаться обедать, все остальное было забыто. Каким-то образом дядя Джак был действительно отозван на обед, о чем я не жалел. У него кроме «литературного Times и общества писателей» калилось в огне и другое железо: он затеял проект делания крыш из войлока (что, если не ошибаюсь, другими руками исполнено;) и нашел какого-то богатого человека, вероятно шляпного фабриканта, который казался расположен к этому проекту, и просил его обедать, чтоб выслушать от него изложение его плана.
Глава III.
Вот мы теперь, после обеда, сидим все трое у отворенного окна, семейно, как в бывалое, счастливое время; матушка говорит шёпотом, боясь беспокоить отца, который, по-видимому, погружен в размышления.
Кр-кр-кр-кр-крр! Вот оно! вот, вот! Где? Что? Где? Ударьте, бросьте на пол! Ловите же! Ради Бога, посмотрите что такое! Крррр-крррр– вот, здесь, тут – в волосах, в рукаве, в ухе… Крр-крр.
Объявляю торжественно и заверяю честью, что я принялся за эту главу в каком-то грустном и мечтательном расположения: перо незаметно скользнуло у меня из рук, я развалился в креслах, и вздумал смотреть на огонь. Конец Июня; вечер замечательно холоден по времени года. В то время, читательница, как я рассеянно глядел на огонь, я почувствовал, что что-то ползет у меня по затылку. бессознательно, механически и продолжая рассеянно мечтать, я поднял руку и схватил… что? Вот это-то меня и приводит в недоумение. То было что-то черное, довольно большое, гораздо большее, нежели я ожидал. Я так испугался, что изо всей силы отряхнул руку, и это что-то исчезло, куда? не знаю. Что и куда? в этом-то все затруднение. Едва оно пропало, я стал раскаиваться, что не рассмотрел этого повнимательнее, не удостоверился, что это такое. Это мог быть клещ[7], большая, матерая самка, далеко ушедшая на том пути, по которому идут клещи-самки, горячо любящие своих самцов. Я питаю глубокое отвращение к клещам, я знаю, что они забираются в уши. Об этом бесполезно спорить со мной, по философским основаниям. Живо помню я историю, рассказанную мне миссис Примминс: как одна леди много лет сряду страдала мучительными головными болями, как, по выражению надгробных камней, «лекаря не помогли», как она умерла; как вскрыли её голову и как нашли в ней эдакое гнездо клещей! Да, читательница, гнездо! Клещи удивительно плодовиты и неимоверно способны к размножению! Они высиживают яйца как курицы, и дети, как только родятся, подползают под них, как бы ища защиты – что чрезвычайно трогательно! Вообразите же такую колонию в тимпане уха!
Но то, что видел я было больше клещи. Это было насекомое из рода Labidoura, семейства, чудовище, имеющее антенны с тридцатью сочленениями. Есть вид этого насекомого в Англии, гораздо больший обыкновенного клеща, или Forficulida auriculana: он встречается чрезвычайно редко, к немалому неудовольствию естествоиспытателей и к чести природы. Уж не овод ли это? Голова черная, большие щупальцы. Я питаю еще большее отвращение к оводам, нежели к клещам. Два овода способны убить человека, а три – большую, возовую лошадь. Однако, козявка исчезла. Да, но куда? Куда я так неосторожно бросил ее? Она, пожалуй, упала в складку моего халата, или в мои туфли, наконец, мало ли куда? – в одно из тех разнообразных убежищ, которые представляет мужской костюм клещам и оводам. Я удовлетворился до времени тем, что рассудил, что не один же я в комнате, а на мне нет козявки. Я взглянул на ковер, на чехол, на кресла, в угольницу. Нет, как нет. Польстив себя немилосердной надеждой, что козявка жарится под этим черным углем, который свалился к самой решетке, я сбираюсь с духом, осторожно располагаюсь в противоположном конце комнаты, начинаю опять мою главу, честь-честью, и размышляю обо всем приключившемся. Только что проникся я моим предметом, вдруг опять кр-кр-кр-кр-кр-краул-крии-крии, вообразите, решительно на том же самом месте, как прежде. Боже ты мои! Я забыл все мои ученые сожаления о том, что прежде не исследовал субъекта науки. Я сделал отчаянное движение обеими руками, знаете, как будто б меня кто хотел задушить или зарезать. Козявка опять исчезла. Куда еще? Уверяю вас, это страшный вопрос. Дважды явившись, вопреки всем моим предосторожностям, и на одном и том же месте, насекомое обнаруживает расположение поселиться где-нибудь на мне, избрать себе постоянное местопребывание; это просто страшно, это противоестественно. Уверяю вас, нет на мне живого места, которое бы не кричало кр-кр-кр, которое бы не содрогалось; судите же сами, какую главу можно написать при этом. Друг мой, возьми, пожалуйста свечку и посмотри хорошенько под столом. Сделай милость, душа моя: черная такая, с двумя рогами, довольно толстая. Кавалеры и дамы, занимавшиеся финикийским наречием, должны знать, что Велзевул, рассмотренный этимологически и энтомологически, есть– не иное что как Ваалзебуб, Юпитерова муха, эмблема разрушительной силы, более или менее, во несомненно встречаемой во всех классах насекомых. Вследствие таких причин, как замечает мистер Пейн Найт в своем исследовании символических наречий, Египетские жрецы брились с головы до ног, не исключая даже бровей, чтобы не дать возможности нигде укрыться мелким зебубам великого Ваала. Будь я хоть сколько-нибудь уверен, что это черное насекомое все еще на мне, и что жертвою моих бровей я лишу его пристанища, клянусь тенями Птоломеев, я пожертвовал бы ими, непременно б пожертвовал. Позвони пожалуйста, душа моя![8] Джон, мою сигарочницу! Нет ни одного насекомого в мире, которое могло бы ужиться с дымом Гаванны! Полноте, сэр, не один я разрешаю мои мысли о холодной стали, как эту главу, дымом и пф-пф-пф!
Глава IV.
Каждая вещь на свете имеет свою цель, даже гадкое насекомое, которому вздумается сесть на затылок. Какая-нибудь неведомая гримаса, к чему она? Я употреблю ее для сравнения!
Милостивая государыня, вы, я полагаю, допустите, что если бы приключилось с вами обстоятельство, подобное описанному мною, т. е. если бы, при должном отвращении с вашей стороны к клещам (хотя бы нежным к своим рождениям) и оводам, и всем породам насекомых С черными головками, рогами и другими атрибутами, одно из них поселилось бы где-нибудь по соседству вашего уха, я полагаю, говорю, что если бы приключилось с вами такое обстоятельство, вы допустите, что не легко бы вам было сразу возвратиться к прежнему спокойствию и продолжать рукоделие. Вы бы почувствовали что что-то беспокоит ваши нервы, что по вас что-то ползает. А всего хуже то что вы бы стыдились признаться в этом. Вы считали бы себя обязанною не только принимать участие в разговор, но быть веселой и любезной, а не делать никаких особенных движений, не стряхивать беспрестанно фалбору вашего платья, не заглядывать в темный угол вашего передника. Так бывает во многих случаях жизни, и без насекомых. У каждого человека своя тайная забота, отвлеченная, нечто среднее между чувством и воспоминанием, свое черное, неведомое насекомое, которое анализировать не осмеливался никто.