Третий выбор мой пал на человека, который мало мог содействовать нам физической силой, но у которого было больше ума (хотя ложно направленного), нежели у всех других вместе взятых. Его звали Майльс Скуэр. Так как я, быть-может, и не упомяну больше о Майльсе Скуэре, то думаю, что не неуместно здесь сказать, что он поехал со мной в Австралию и имел там много успеха, сперва как пастух, потом как управляющий, а наконец, как землевладелец, когда уже накопил довольно денег, и что, не смотря на свои понятия о войне и другом кое-чем, он, лишь только обзавелся собственным уютным кровом, стал удивительно-храбро защищать его от нападений туземцев, имевших, по его прежним понятиям, одинаковые с ним права на почву, и что, когда впоследствии он приобрел новой участок со всем обзаведением, то написал, изданное в Сиднее, сочинение о неприкосновенности права собственности. Перед моим отъездом из колонии, он, по случаю неповиновения двух строптивых помощников, принанятых им по случаю распространения его владений, отличился противу-равенственной речью об обязанностях слуг к наемщикам. В Старом Свете вряд-ли-бы было с ним тоже самое.
Глава V.
Я не спешил моими приготовлениями, потому-что независимо от моего желания ознакомиться с немногими простыми производствами и ремеслами, которые могли быть нужны при том роде жизни, где каждый человек составляет самостоятельную единицу, естественно, что я хотел приучить родственников к мысли о нашей разлуке и доставить им в замен моей утрачиваемой личности все занятия и развлечения, какие только могли представиться моему богатому воображению. Прежде всего, для Бланшь, для Роланда и для матушки, я уговорил капитана согласиться на предложение моей матери соединить доходы и делить все пополам, не обращая внимания на то, кто сколько принесет в дом. Я объяснил ему, что матушка должна будет обходиться без многих привычных занятий, этих домашних удовольствий, необходимых для женщины, если он не пожертвует своею гордостью, а в таком случае не возможно будет видеться ни с кем из соседей, и тогда матушка, не зная куда девать лишнее время, только и будет думать да беспокоиться об отсутствующем. Я даже сказав ему, что, если он не отступится от своей неуместной гордости, я буду просить батюшку оставить башню. Старания мои увенчались успехом; в старом замке начали показываться гости; около моей матери собрался кружок кумушек; кучки смеющихся детей расшевелили тихую Бланшь, и сам капитан стал веселее и общительнее. Батюшку просил я окончить знаменитое сочинение.
– Дайте цель моим трудам, наградите мое прилежание – сказал я ему. – От вас зависит, чтобы, при виде соблазнительного удовольствия или порока, покупаемого дорогой ценой, меня не оставляла мысль, что я коплю деньги для вашего сочинения; так воспоминание об отце моем спасет сына от заблуждений. Видите, сэр, м. Тривенион предлагал дать мне взаймы 1,500 ф., необходимых для начала моего предприятия; и вы великодушно и с первого же раза сказали мне: «нет, ты не должен вступать в жизнь под бременем этого долга.» Я знал, что вы были правы, и согласился с вами, согласился тем охотнее, что принять что-нибудь от отца мисс Тривенион значило-бы уронить чувство человеческого достоинства. Поэтому я взял эти деньги у вас, когда этих денег почти-бы достало на то, чтобы обеспечить в свете судьбу вашего младшего, вашего лучшего детища. Позвольте мне возвратить их ему же, или я не возьму их. Я буду смотреть на этот капитал, как на собственность вашего Большего сочинения; обещайте же мне, что Большое сочинение будет кончено, когда ваш странник вернется и отдаст вам отчет в таланте, ему вверенном.
Батюшка позамялся немножко и отер очки, как-бы подернувшиеся туманом. Но я решился не оставлять его в покое, покуда он не дал мне слово, что Большое сочинение пойдет исполинскими шагами; и я имел удовольствие видеть, что он от души опять принялся за него, и колесо всей этой тихой жизни опять пошло своим обыкновенным ходом.
Наконец я увенчал мою дипломацию тем, что уговорил соседнего аптекаря уступить свою практику и помогать Скиллю на условиях, на которые последний охотно согласился, потому-что он, бедный, оплакивал своих любимых пациентов, хоть и Богу известно, как мало способствовали они к приращению его доходов. Что касается до моего отца, никто не забавлял его больше Скилля, хотя и обвинял он его в материализме, и травил его целой стаей спиритуалистов, от Платона и Зенона до Рейда и Абрагама Туккера.
Хотя я довольно-бегло обозначил течение времени, но с тех пор, как мы переселились в башню, до дня, назначенного для моего отъезда, прошел целый год.
Между-тем, не смотря на редкое появление газет между нами, мы, однакоже, не до такой степени были отрешены от происходившего в далеком от нас свете, чтобы не дошло до нас известие о перемене в управлении и о назначении Тривениона к одной из высших должностей государства. Я не продолжал моей переписки с Тривенионом после того письма, за которым последовал приезд Гая Больдинга; но теперь я письменно поздравил его; его ответ был короток и набросан на скорую руку.
Больше этого удивило меня и глубже затронуло известие, доставленное мне месяца три до моего отъезда управляющим Тривениона. расстроенное здоровье лорда Кастльтон заставило отложить брак, который сначала думали совершить немедленно по достижении им совершеннолетия. Он вышел из университета со всеми академическими почестями и, по-видимому, оправлялся уже от действия занятий, которые для него должны были быть утомительнее, чем для человека одаренного более блестящими и быстрыми способностями, как вдруг простудился на одном провинциальном митинге, где первый шаг его на поприще общественной жизни вполне оправдал самые горячия надежды его партии, – схватил воспаление в легких, и скончался. Эта резкая противоположность смерти и праха с одной стороны, с другой цветущей юности, высокого звания, несметных богатств, самонадеянных ожиданий славного поприща и перспективы счастья, улыбавшегося глазами Фанни, – эта противоположность обдала меня странным, невыразимым ужасом: смерть кажется так близка к нам, когда она поражает тех, кому жизнь расточает улыбки и ласки. Откуда это необъяснимое сочувствие к сильным мира, когда Клепсидра указывает их последний час и неумолимая коса режет нить их дней? Еслибы знаменитая встреча между Александром и Диогеном произошла не прежде, а после того, как первый из них совершил подвиги, снискавшие ему имя Великого, может-быть циник и не позавидовал-бы ни наслаждениям, ни славе героя, ни даже прелестям Статоры или тиаре Мидянина; но если-бы, день спустя, раздался кличь: «Александр Великий умер,» я убежден, что Диоген забился-бы в свою бочку и почувствовал-бы, что с тенью героя солнце, которого он больше не затмит собою, лишилось части своего блеска и тепла. В природе человека самого ничтожного и самого сухого есть что-то живо сочувствующее всему прекрасному и счастливому, – свойство, которым обязан он надежде и желанию, хоть-бы в вид призраков ребяческого сна.
Глава VI.
– Зачем вы здесь сидите одни, братец? Как холодно и тихо между могилами!
– Садитесь возле меня, Бланшь; на кладбище не холоднее луга.
Бланшь села подле меня, подвинулась ко мне и положила головку на мое плечо. Мы оба долго молчали; был светлый и тихий вечер начала весны: розовые полосы мало-по-малу бледнели на темно-серых, фантастических тучах; на небе рисовались верхушки тополей, еще не одевшихся листьями и стоявших стройным рядом в долине между кладбищем и горой, увенчанной развалинами; тени ложились мрачно и тяжело на все зеленеющие деревья кладбища, так-что очерки их не ясно сливались с сумерками; кругом была глубокая тишина, которую нарушали только дрозд, вылетавший из кустов, да толстые листья лавра, как-бы не хотя приходившие в движение и опять погружавшиеся в безмолвие. Первые весенние вечера наводят какую-то грусть; это действие природы признано всеми, но объяснить его очень трудно. Таинственный процесс пробуждения жизни, выразившийся еще не почкой и цветом, а только большею ясностью воздуха, большим продолжением медленно-прибывающих дней, менее-пронзительною свежестью бальзамической атмосферы сумерек, более-живою, но еще беспокойною песнию птиц, слетающихся к своим гнездам, – а под этим движением, еще носящим снаружи мрачный и дикий характер зимы, смутное ощущение ежечасно, ежеминутно происходящего переворота, возвращение молодости природы, одевающей могучим цветом голые остовы предметов: все эти вестники от сердца природы к сердцу человека естественно трогают и волнуют человека; но отчего они наводят грусть? Никакая мысль наша не связывает и не объясняет эти тихие и сладкие голоса. Здесь не мысль отвечает и умствует, а чувство слышит и мечтает. Люди, не рассматривайте этой таинственной грусти строгим глазом рассудка; ваша логика не объяснит вам её проблемы, затверженные в школах, не определят её волшебного круга. Порубежники двух миров, – мертвого и живого, прислушайтесь к звукам и склонитесь душой к теням и образам, в этот период превращения встающим из таинственного порубежного мира!