– Ваш отец говорит, что Ричард был убийца и узурпатор – сказал как-то дядя. – Сэр, это может быть и правда и нет; но не на поле сражения было рассуждать подчиненным о характере вождя, им верившего, в особенности когда стояла против них дружина чужеземных наемников. Я не согласился бы происходить от этого отступника Стенлея, сделайте вы меня владельцем всех земель, какими могут похвалиться все графы Дерби. Сэр, когда есть привязанность к государю, человек сражается и умирает за великое начало, за бладородную страсть; сэр Виллиам платал последнему из Плантагенетов за благодеяния, полученные им от первого.
– И все-таки подвержено сомнению – заметил я с намерением – не Вильям ли Какстон типографщик…
– Муки, чума и огонь этому Вильяму Какстон и его изобретенью! восклинул зверски дядя. – Когда было книг не много, по крайней мере они были хороши. А теперь, когда они так обильны, они сбивают рассудок, уродуют ум, изгоняют из уважения хорошие книги и проводят борозду нововведений по всякому клочку старой почвы; развращают женщин, изнеживают до женственности мужчин, рождают племя самоуверенных и пустых празднословов, всегда могущих найти бездну книг в объяснение неисполнения своего долга; утончают древние, старые добродетели до того, что обращают их в острот; и сентиментальность! Прежде все воображение тратилось на благородную деятельность, отвагу, предприимчивость, высокие подвиги и стремления; теперь воображение имеет только тот, кто поддерживает раздражение страстей, которых никогда не разделял, и все, что есть в нем жизненной силы, он сорит на призрачную любовь Бонд и Сен-Джемс-стрита. Сэр, рыцарство кончилось, когда родилось книгопечатание. И навязывать мне в предки из всех людей, когда-нибудь живших и мысливших, человека который разрушил более других то, что уважаю я более всего, который, с своим проклятым изобретением, восстановил против уважения ко всем предкам вместе, – да это варварство, на какое никогда бы не был способен мой брат, если б не овладел им этот злой дух типографщика!
Чтоб в благословенном девятнадцатом веке человек мог быть таким Вандалом! Дядя говорил так, как постыдился бы говорить Атила, и так скоро после ученой речи отца о гигиенической силе книг: это повергало в отчаяние на счет успеха ума и способности к уровершенствованию человеческого рода. А я уверен, что, в то время у дядибыла в карманах пара книг, и одна из них Роберт Галль! в самом деле, он впал в какое-то воодушевление и не знал, какие говорил бессмыслицы. Но эта вспышка капитана Роланда прервала нить моего рассказа. Уф! Надо передохнуть и начать сызнова! Да, не взирая на мою дерзость, старый солдат явно привязывался ко мне более и более. И, кроме наших критических наблюдений над имением и родословной, он брал меня с собою на продолжительные прогулки к отдаленным селениям, где только можно было встретить что-нибудь замечательное, напоминавшее о Какстонах: древнее вооружение, надпись на памятнике. И он заставлял меня смотреть на топографические сочинения и исторические предания (забывая, Готф эдакой, что всем этим свидетельствам был обязан отвергаемому типографщику!) для того только, чтоб найти какой нибудь анекдот о любимых покойниках. В самом деле, околодок, миль на несколько кругом, представлял следы старых Какстонов: их рука была не на одной сломаной стене. Как ни были темны эти следы в сравнении с великим тружеником в Вестминстере, к которому прицеплялся мой отец, однакож, из общего уважения и наследственной привязанности к старому имени, и в хижинах и в замках, было очевидно, что прошедшие времена, освещавшие ему путь, озаряли блеском не обесчещенные гербы. Забавно было видеть почтение, оказываемое этому маленькому гидалго едва трехсотлетнему, – патриархальную нежность, с которой он за него отплачивал. Роланд заходил в хижину, клал свою пробочную ногу у очага, и по целым часам толковал с хозяином о предметах наиболее близких к его сердцу. Есть особенное понимание аристократизма между сельскими жителями: они любят старые имена и фамилии, они сродняются с почестями рода, как бы своего клана. Они не обращают так много внимания на состояние, как городские жители и среднее сословие; они питают сожаление, полное уважение к бедности хорошего рода. Ктому же этот Роланд, обедавший у кухмистера (in а cook shope) и бравший сдачу с шиллинга, отказывавший себе в разорительной роскоши наемного кабриолета, здесь становился до безмерия расточительным к окружавшим его. На своих наследственных акрах он делался другим человеком. Скромно одетый капитан, терявшийся в вихре Лондона, здесь являлся щедрым и расточительном, так что ему подивился бы сам Честерфильд. И если истинный признак учтивости – нравиться, я бы желал, чтобы вы взглянули, как все лица улыбались капитану Роланду, когда шел он по селению, кланяясь на обе стороны.
Однажды добрая, простая старуха, знавшая Роланда мальчиком, увидев его опиравшимся на мою руку, остановила нас, как говорила она, чтобы наглядеться на меня.
Ксчастью я был довольно изрядного роста, чтоб не бояться даже смотра матроны Кумберланда. После приветствия, чрезвычайно понравившегося Роланду, она сказала мне, показывая на Роланда:
– Вам есть еще время, сэр. Пользуйтесь им, чтобы сделаться таким же, как он… Вы будете такие же, если Бог вам даст пожить: это верно. На этом дереве никогда не было дурных веток. Милостивы к маленьким людям: все вы были такие исстари. Бог да благословит старое имя, хоть не велико наследие! Это имя для бедного звучит как червонец! –
– Видите теперь, – сказал Роланд, когда мы расстались с старухой, – чем мы обязаны именем, чем обязаны нашим предкам? видите, что самый далекий из них имеет право на уважение и благодарность: он был отцом целого рода. «Чти отца твоего…» Не сказано: чти твоего сына… Если сын обесчестит нас, и умерших, и святость наследственных добродетелей, словом, имя, если…
Капитан остановился и с чувством прибавил:
– Но теперь вы мой наследник, я не боюсь теперь! И что до горя безумного старика! имя, это наследие поколений, спасено, слава Богу… имя…
Загадка была разрешена: я понял, почему, несмотря на всю грусть о потере сына, честолюбивый отец был утешен. Он сам был менее отец, нежели сын нескончаемой смерти. Из каждой могилы, где спал предок, он слышал голос. Он согласился бы на всякое лишение, лишь бы не страдали предки. Роланд был более, нежели на половину Римлянин: сын всегда бы звучал в его нежном сердце, но предки были часть его верования.
Глава V.
Но мне бы следовало работать и приготовляться к Кембриджу. Да, куда тут к чорту. Более всего нужно было заняться мне Греческим сочинением. Я приходил к отцу, который, как известно, в этом деле был как дома. Но увы, мудрено найти ученого, который был бы хороший учитель.
Добрый батюшка! Если удовлетвориться тем, что вы по природе своей, нельзя найти лучшего наставника для сердца, головы, правил вкуса, когда, заметив, что нужно вылечить рану, исправить недостаток, вы вытираете очки или суете руку между рубашкой и жилетом. Но подходить к вам, коротко и сухо, однообразно, правильно, с книгой и упражнением в руке, видеть мрачное терпение, с которым вы отрываетесь от большего волюма Кардана, в медовый месяц обладания им, следить за тем, как спокойные брови постепенно изменяются в ломаные линии над ложным количеством или варваризмом, пока не вырвется у вас это ужасное: рарае! значущее – я в том уверен – в ваших устах гораздо более, нежели в то время, когда Латынь была живой язык и рарае, было восклицание естественное и не педантическое, – нет, я лучше соглашусь тысячу раз запутаться в моем собственном мраке, нежели зажигать мой ночник у лампы этого рарае берегов Флегетона!
И тогда отец, задумчиво, ласково и удивительно-тихо вычеркивал три четверти стихов своего любимца и заменял их другими, которые явно были превосходны, но почему – этого определительно не было видно. Тогда, если спросить: почему? отец в отчаянии начал головой и говорил: – должно чувствовать почему!