– Подумайте, – воскликнул дядя Джак, – подумайте о движении ума, подумайте о страсти к дешевому познанию, подумайте о том, как мало все эти месячные, недельные и другие журналы удовлетворяют большинству потребностей времени! Не все ли равно еженедельный журнал для политики, что такой же журнал для всех других предметов, занимающих большинство публики более политики. Лишь только появится мой литературный Times, все будут дивиться как можно было жить без него! Сэр, никто и не жил без него: все прозябали, все жили в ямах и пещерах, как Трогледики…
– Троглодиты, – прервал тихо отец: – от трогл – пещера, и думи – скрываться. Они жили в Эфиопии; жены у них были общие.
– Что касается последнего пункта, – простодушно заметил дядя Джак, – я не утверждаю, чтобы публика дошла до этого; нет сравнения, которое было бы выдержано со всех сторон. Но публика все-таки троглодитская, или, как вы там называете, в сравнении с тем, что будет она при свете моего литературного Times. Сэр, это будет переворот для всего земного шара. Он перенесет литературу с облаков в гостиную, в лачугу, на кухню. И денди из денди, и леди из леди найдут в нем что-нибудь по своему вкусу; самый деловой член торговли или промышленности обогатит свои практические познания новым приобретением. Практический человек увидит успехи богословия, медицины, юриспруденции. Сэр, Индиец будет читать меня под бананом; я буду в сералях Востока, и над моими листами Северо-Американец будет курить люльку мира. Мы дадим политике настоящее место в делах жизни, возведем литературу на должную ступень между интересами и нуждами людей. Это великая мысль, и сердце мое бьется самодовольно, когда я ее рассматриваю.
– Любезный Джак, – сказал отец торжественно и с волнением, привстав, – это, истинно, великая мысль, и я уважаю вас за нее! Вы правы: это сделаю бы переворот! Это нечувствительно бы воспитало род человеческий. Признаюсь, я бы счел за честь написать туда… хоть что-нибудь. Джак, вы обессмертите себя!
– Думаю! – скромно отвечал дядя Джак; но я еще не успел сказать ни слова о главном…
– Что такое?
– Объявления-то! – воскликнул дядя, разводя руками и потом переплетая пальцы подобно ниткам паутины. – Объявления-то! Подумайте-ка: ведь это сущее Эльдорадо! Объявления, сэр, по меньшей мере, принесут нам в год 50,000 ф. стерл.! – Пизистрат, мой друг, я никогда не женюсь: вы будете моим наследником. Обнимите меня!
Сказав это, дядя Джак бросился на меня и выдавил из моей груди благоразумное сомнение, готовившееся выступить на уста.
Бедная матушка, смеясь и рыдая, проговорила:
– Так мой брат заплатит его сыну за все то, чем он пожертвовал для меня!
Отец ходил взад и вперед по комнате, более взволнованный нежели случалось мне видеть его когда-либо, и ворчал:
– Что за несчастная, бесполезная тварь был я до сих пор! А, кажется, я охотно стал бы служить общей пользе! Право, стал бы.
Послужил ей за то этим временем дядя Джак! Он нашел единственную в мире приманку, на которую можно было поймать такую рыбу, каков был мой отец: «haeret lethalis arundo.» Я видал, что смертельный крючок был на расстоянии инча от носа моего отца и что он уже готов был проглотить его.
Но, блого это забавляло моего отца! Ребенок! – далее этого я не видал. Я должен сознаться, что и сам был обольщен и, может быть, по ребяческому чувству злобы радовался ослеплению ближних. Маленькой рыбке было весело видать волнение воды, в то время как большая рыба вертела хвостом и раздувала жабры.
– Однако! – сказал дядя Джак, – ни слова об этом ни Тривениону, ни кому!
– Отчего же?
– Как от чего? Да в своем ли вы уме: если узнают о моем плане, разве вы думаете, что не поторопятся привести его в исполнение? Да вы меня пугаете. Обещайте же мне быть немым как могила!
– Мне бы хотелось послушать мнение Тривениона.
– Так уж все равно влезть на колокольню, да прокричать оттуда! Сэр, я доверился вам. Сэр, тайны домашнего очага священны. Сэр, я…
– Любезный дядюшка Джак, вы сказали довольно. Я не скажу ни слова…
– Я думаю право, что ему можно довериться, Джак, – сказала матушка.
– И я доверяю ему тайну несметного богатства, – отвечал дядя. – Позвольте попросить воды и немножко рому, да бисквит или, пожалуй, сандвич. Я проголодался что-то.
Я взглянул на дядю Джака. Бедный дядя Джак: он, в самом деле, похудал!
Часть шестая.
Глава I.
Доктор Лютер говорят: «Когда я увидал, что доктор Годе принялся считать свои колбасы, висевшие в камине, я сказал ему, что он проживет не долго!»
Жалею я, что крупными буквами не выписал этих слов из сочинения Лютера и не показал их за завтраком моему отцу, утром того рокового дня, когда дядя Джак убеждал его считать его колбасы.
Но теперь я припоминаю, что дядя Джак повесил в трубу колбасы, но считать их – отца не убеждал.
Помимо неопределенного предположения о том, что половина развешенных tomacula доставит завтрак для дядя Джака и что юношеский аппетит Пизистрата распорядится остальною, мой отец не остановился ни минуту на питательном свойстве колбас, – другими словами, на двух тысячах фунтов стерлингов, висевших в трубе. Во всем, что касалось его большего сочинения, отец думал только о его издании, не о барышах. Не скажу, чтоб он не жаждал похвалы, но вполне уверен, что он не ставил ни во что колбасы. Тем не менее появление каких бы то ни было колбас становилось зловещим и мрачным предзнаменованием для Остина Какстон, в особенности потому, что они были изготовлены гладкими руками дяди Джака! Ни одна из тех колбас, которые он, бедняга, развешивал всю свою жизнь, в своей ли трубе, или в чужой, не обратилась в действительную колбасу, но все они были только, фантомы и тени колбас. Не думаю, чтоб дядя Джак много знал о Демокрите Абдерском. Но он, бесспорно, подвергся влиянию философа мечтателя. Он населял воздух образами гигантского размера, которые управляли его снами и предсказаниями, и от чьих влияний зависели и ощущения его, и помыслы. Все его существование, и во сне, и наяву, было только отражением больших фантастических колбас!
Едва М. Тиббетс взял два тома «Истории Человеческих Заблуждений», он естественно получил над моим отцом власть, которая до тех пор скользила у него из рук. Он обрел то, по чем так давно вздыхал, ту точку опоры, на которой мог основать Архимедов винт. Крепко упер он его в «Историю Человеческих Заблуждений» и стал ворочать мир семейства Какстонов.
День или два спустя после беседы, приведенной мною в последней главе, дядя Джак вышел из дверей отцова банкира; с того времени оказалось, что не было уже причин мистеру Тиббетс не посещать своих родственников по будням, также как по воскресным дням. В самом деле, не проходило дня без длинного совещания между ним и отцом. Много говорил он о своих свиданиях с издателями. В этих совещаниях он невольно возвращался к великой мысли о «литературном Times'е», так сильно ослепившей воображение моего отца; а раскалив уже железо, дядя Джак, как человек весьма опытный, не забывал ковать его, пока оно было горячо.
Когда я вспоминаю простоту, обнаруженную моим отцом в столь важном случае его жизни, я должен признаться, что не столько сожалел о великодушном ученом, сколько дивился ему. Мы видели, что двадцатилетняя ученая лень преобразилась в самолюбие, этот инстинкт гениального человека, а приготовление сочинения на суд света незаметно возобновило права шумного света на отшельника. Вслед за этим явилось благородное раскаяние в том, что так мало сделал он до сих пор для себе подобных. Достаточно ли было писать in-quarto о прошедшей истории человеческих заблуждений? Не было ли его обязанностью, при первом удобном случае, вступить в настоящий, ежедневный и ежечасный бой с заблуждениями – это истое рыцарство знания? Св. Георгий рассекал не мертвых драконов, он дрался с живыми. И Лондон, с той магнетической атмосферой больших столиц, которая-как бы наполняет грудь возбуждающими атомами, содействовал еще ускорению спокойного пульса ученого. В деревне он читал своих любимых писателей, и жил с ними в прошедшем. В городе же, мой отец, в промежутки занятий своим сочинением, и тем более теперь, когда оно приостановилось, обозревал литературу настоящего времени. Он не принадлежал к тому известному разряду ученых и читателей, которые в суеверном уважении к смерти всегда рады принести ей в жертву живых. Он отдавал полную справедливость диковинному обилию ума, отличающему произведения нынешнего времени. Под настоящим временем я понимаю все время от начала века. – Нынешняя литература, – сказал однажды отец в споре с Тривенионом, всего более отличается человечностью. Не видишь, чтобы ученый обращался к ученым, видишь людей, обращающихся к людям, и не оттого, чтобы реже стали ученые, а оттого, что увеличился круг читающей публики. Писатели всех времен обращали внимание на то, что занимает читателей, не могут занимать целое общество те вещи, над которыми сидит десяток монахов или книжников. Общее освещение целой атмосферы мешает вам с точностью различать величину каждой отдельной звезды. Разве не видите вы, что с просвещением проснулась литература чувств и ощущений? Каждое чувство находит своего историка, каждое ощущение – свой оракул. Как некогда Энименид, я спал в пещере; встал и вижу, что те, кого я оставил детьми, сделались мужи, – города встали там, где были прежде безмолвные пустыни! –