– Свет так создан, так важна всякая деятельность что, по-видимому, каждая вещь твердит человеку: делай что-нибудь, делай то, – делай это![11]
Я был глубоко тронут, и привстал ободренный и исполненный надежды, как вдруг дверь растворилась… Что или кто собирался войти? Кто бы то ни был, он, она, оно или они, – не войти тому в эту главу! На этот счет я решился. Да, прекрасная леди, мне чрезвычайно лестно: я понимаю ваше любопытство, но право не скажу более ни слова, ни одного слова. Впрочем, извольте; если вам непременно угодно, – вы смотрите на меня так соблазнительно, – если вы хотите звать кто или что вошло, остановив во всех нас дыхание, не дав даже времени выговорить: «с вашего позволения!», заставив нас разинуть рты от удивления и бессмысленно вытаращить глаза, – знайте, что
Часть седьмая.
Глава I.
вошла в гостиную дома моего отца в Рессель-Стрите, – вошла эльфа! эльфа, одетая вся в белом, маленькая, нежная, с черными локонами, падавшими на плечи, с глазами до того большими и светлыми, что они светили через всю комнату и так, как не могут светить человеческие глаза. Эльфа подошла и смотрела на нас. Это видение было так неожиданно, явление так странно, что мы на несколько мгновений не умели выговорить ни слова. Наконец, отец, смелейший и умнейший из двух, как наиболее способный иметь дело с непостижимыми вещами другого мира, возымел решимость подойти к этому маленькому созданию и, привстав чтоб рассмотреть её лицо, спросил:
– Что вы хотите, мое прекрасное дитя?
Прекрасное дитя! Будто б это было только прекрасное дитя? Увы, хорошо бы если все то, что мы приняли на первый взгляд за фей, разрешалось просто в прекрасное дитя!
– Пойдемте! – отвечало дитя, с иностранным ударением, взяв отца за полу сюртука, – пойдемте, бедный папа ужасно болен! Я боюсь! Пойдемте, надо спасти его.
– Конечно! – поспешно воскликнул отец: – где моя шляпа, Систи? Конечно, дитя мое, пойдем, надо спасти папеньку!
– Да где же папа? – спросил Пизистрат, чего никогда бы не пришло в голову моему отцу. Он никогда не спрашивал где, и кто больные отцы тех бедных детей, которые хватали его за полу. – Где папа?
Ребенок строго посмотрел на меня, – крупные слезы катились из больших, светлых глаз, – и не отвечал ни слова. В эту минуту высунулось из-за порога и показалось из тени полное лицо, и вслед за тем очутилась перед ними толстая и здоровая, молодая женщина. Она довольно неловко присела (dropp а curtsy) и сказала, тихо:
– О, мисс, вы напрасно не подождали меня и беспокоили господ, вбежавши сюда таким манером. С вашего позволения, сэр, я торговалась с кабменом[12], он такой несговорчивый: они подлецы все такие, когда… то есть с нами, сэр, бедными женщинами, и…
– Да в чем дело? – воскликнул я: – отец, лаская ребенка, взял его на руки, а ребенок все плакал.
– Вот видите ли, сэр, (она опять присела) они, всего прошедшую ночь, изволили приехать в нашу гостиницу, сэр… в гостиницу Ягненка, рядом с Лондонским мостом, да и заболели, и до сих пор как будто не в своем уме; мы послали за доктором, доктор посмотрел на дощечку их дорожного мешка, посмотрел потом в придворный Альманах и сказал: «есть какой-то мистер Какстон в Большой-Рессель-Стрите, не родня ли» – а вот эта леди сказала «это папенькин брат»; – мы и поехали сюда. Никого из прислуги не было дома, я и взяла кабриолет, мисс захотела непременно ехать, ехать со мною и…
– Роланд… Роланд болен! Скорей, скорей, скорей! – закричал отец; и, держа ребенка в руках, он сбежал по лестнице. Я последовал за ним с его шляпой, которую впопыхах он забыл. К счастью, мимо подъезда проезжал кабриолет, но горничная не дала нам сесть в него, покуда не удостоверилась, что это был не тот кабриолет, которого она отпустила. По совершении этого предварительного осмотра, мы сели и понеслись к Ягненку.
Горничная, сидевшая на переднем месте, проводила время в бесполезных предложениях подержать девочку, которая все прижималась к моему отцу и в длинном, разбитом на эпизоды, рассказе о причинах побудивших ее отпустить давешнего фиакра, рассудившего, для увеличения своей выручки, сделать крюк; сверх того она беспрестанно хваталась за чепчик, и, оправляя платье, извинялась в беспорядке своего туалета, в особенности когда взор её упал её на мой атласный галстук и блестящие сапоги.
Когда мы приехали в гостиницу, горничная с сознательным достоинством повела нас вверх по лестнице, которая казалась нескончаемою. Вошедши на третий этаж, она остановилось чтобы перевести дух, и объявила нам, что дом теперь полон, но что если джентльмену угодно будет пробыть здесь дальше пятницы, то его переведут в № 54, где прекрасный вид и камин; маленькая кузина моя, соскочив с рук отца, бежала вверх по лестнице, приглашая нас следовать за нею. Исполнив это, мы подошли к двери, у которой ребенок остановился и прислушался; потом, сняв башмаки, он вошел на цыпочках. Мы вошли за ней.
При свете одинокой свечи, мы увидели лицо дяди: оно горело от лихорадки, глаза его были недвижны и смотрели тем безжизненным, тупым взглядом, с которым так страшно встретиться. Не так ужасно найти тело уже опустевшим, черты обличающие борьбу с жизнью, как смотреть на лицо, в котором нет выражения мысли, глаза, лишенные способности узнавать. Такое зрелище страшный удар тому бессознательному, привычному материализму, с которым мы всегда бываем склонны смотреть на тех, кого любим; ибо, не находя уже той мысли, того сердца, той привязанности, которые летели на встречу нам, мы внезапно заключаем что было что-то внутри этой формы, не сама форма, что было нам так мило. Форма все тут, и разве слегка изменилась; но уста не улыбаются нам приветливо, глаз блуждает по нам как по чужим, ухо не различает наших голосов, и нет друга, которого искали мы! Даже любовь наша как бы остыла, родится какой-то неопределенный, суеверный страх. Нет, не материя, и теперь присущая, соединяла в себе все эти невидные, бесчисленные чувства, которые сплетаются и сливаются в слове «привязанность», а то воздушное, неосязаемое, электрическое нечто чье отсутствие теперь бросает нас в дрожь.
Я стоял нем, отец тихо подкрался и взял руку, которая не отвечала ему пожатием: только ребенок, казалось, не разделял наших впечатлений, но влез на постель, прильнул щекой к груди отца и молчал.
– Пизистрат, – шепнул отец, – (я подошел, удерживая дыхание) Пизистрат, если б мать была здесь!
Я кивнул головой. Нам обоим пришла одна и та же мысль. Его глубокая мудрость и моя деятельная юность, обе разом, почувствовали что были бесполезны здесь. В комнате больного мы, оба беспомощные, сознали что недостает женщины.
Я вышел, спустился с лестницы и, уже на свежем воздухе, остановился в каком-то непонятном раздумье. Звук шагов, шум колес, словом, Лондон – оживили меня. Что за заразительная сила в практической жизни, убаюкивающая сердце и возбуждающая деятельность мозга, какая скрытая уму тайна в её обычной атмосфере! Минуту спустя, я, как бы по вдохновению, выбрал из большего числа кабриолетов тот, который казался на вид всех легче и был запряжен лучшею лошадью, и был уже на пути не к матушке, но к доктору М. Г., жившему на Манчестер-сквере и которого я знал за доктора Тривенионов. К счастью, этот любезный и даровитый врач был дома, и обещал мне быть у больного даже прежде меня. Тогда я поскакал в Рессель-Стрит и передал матушке, как сумел осторожнее, поручение, возложенное на меня отцом.
Когда мы приехали с ней под вывеску Ягненка, то нашли доктора занятого прописыванием рецептов: поспешность его доказывала опасность. Я полетел за хирургом, который прежде нас уже был у больного. Счастливы те, кому незнакома печальная тишина, под час царствующая в комнате больного и борьба между жизнью и смертью, грудь с грудью и рука с рукой, – когда бедная, бессильная, бессознательная плоть ведет войну с страшным врагом; черная кровь течет – течет, рука на пульсе, и на лицах недоумение, каждый взор направлен к наморщенной брови врача. Вот кладут горчичники к ногам, лед к голове; порой, сквозь тишину или шепот, слышится бессвязный голос страдальца, которому грезятся зеленые поля и волшебные страны, в то время как надрывается сердце присутствующих! Вот, наконец, сон; в этом сне, может быть, перелом. Все сторожит, не смея дохнуть, все ходит не дотрагиваясь до полу. Вот первые здравые слова, прежняя улыбка, хотя еще и слабая. Во всех очах слезы, тихие, благодарственные; на всех устах: «слава Богу! слава Богу!»