Отец взглянул на меня своим невыразимо добрым и кротким взглядом и тихо сказал:
– Нет.
Мы дошли до дома, где жил Вивиен; когда мы стали стучаться в дверь, отец обратился ко мне:
– Если он дома, оставь меня: ты задал мне трудную задачу; надо мне разрешать ее одному.
Вивиен был дома, и дверь затворилась за посетителем. Отец остался у него несколько часов.
Воротившись домой, я, к крайнему удивлению, нашол с дядей Тривениона. Он отыскал нас, хотя вероятно не без затруднений. Но у Тривениона добрый порыв не принадлежал к числу тех слабых побуждений, которые останавливаются при виде первого препятствия. Он приехал в Лондон нарочно для того, чтобы повидаться с нами и благодарить нас. Не думал я до этого времени, чтобы столько утонченной деликатности мог совместить в себя человек, которого постоянные занятия по неволе делали сухим и подчас угловатым в движениях и действиях. Я с трудом узнал нетерпеливого Тривениона в этех выражениях ласкового и нежного уважения, которое более вызывало признательности, нежели говорило о ней, и которым он старался дать почувствовать, на сколько он обязан отцу, не упоминая о вине против него сына. Роланд по-видимому едва замечал эту утонченную и трогательную любезность, которая показывала, на сколько благородная натура Тривениона сама по себе стояла выше той сухости ума и чувства, в которую погружаются люди практической деятельности. Роланд сидел у гаснувшего камина, опустившись весь в свое глубокое кресло и склонив голову на грудь; только по редким приливам крови к его бледным щекам вы бы заметили, что он отличал от обыкновенного гостя человека, которого дочь он помог спасти. У министра, у этого важного члена государства, располагавшего местами, перствами, золотыми жезлами, лентами, не было ничего такого, чем бы утешилась больная душа солдата. Перед этой бедностью, этим горем, этой гордостью, советник короля был бессилен. Только тогда уже, когда Тривенион собрался ехать, что-то близкое к сознанию благородной цели этого посещения как-будто-бы нарушило спокойствие старика, и сверху пробило лед: он проводил Тривениона до двери, пожал ему обе руки, повернулся и сел на прежнее место. Тривенион подал мне знак; мы вместе спустились по лестнице и вошли в комнатку, где не жил никто.
После нескольких замечаний на счет Роланда, исполненных глубокого и почтительного чувства, и одного поспешного воспоминания о его сыне, для того, чтобы уверить меня, что его покушение навсегда останется неизвестным, Тривенион обратился ко мне, с горячностью и настойчивостью, которые поразили меня.
– После всего, что случилось – воскликнул он, – я не могу допустить, чтоб вы так оставили Англию. Не так как с вашим дядей, я с вами не соглашусь, чтоб не было ничего в моей власти, чем-бы я мог отплатить… нет, я не так скажу… оставайтесь и служите нашему отечеству дома: это моя просьба, это просьба Эллинор. При всей моей власти, хоть может-быть и трудно, будет, но я все таки отыщу что-нибудь такое, что вам понравится.
Потом Тривенион с лестной стороны говорил о правах моего рождения и способностей на важные места, и развернул передо мной картину политической деятельности, её выгод и отличий, которая на минуту по-крайней-мере заставила сердце мое биться и грудь волноваться сильнее, но в то же время – была ли это безразсудная гордость? – япочувствовал, что для меня мучительна и унизительна мысль быть обязанным моей карьерой отцу женщины, которую я любил и которой не смел искать: более же всего оскорбило-бы меня сознание, что мне заплатили за услугу, вознаградили меня за потерю. Разумеется я не мог приводить эти причины, к тому же великодушие и красноречие Тривениона на первый миг до того тронули меня, что я мог только изъявить ему мою признательность и обещать ему, пообдумав, известить его о моем решении.
Он был вынужден удовольствоваться этим обещанием, и сказал, чтоб я писал к нему в его любимое поместье, куда отправлялся в тот же день, оставив меня. Я оглянул кругом скромную комнатку бедного дома, и слова Тривениона вновь явились передо мною как отблеск золотого света. Я вышел на открытый воздух, и побрел по оживленным улицам, взволнованный и беспокойный.
Глава X.
Прошло еще несколько дней; большую часть каждого из них отец проводил в квартире Вивиена. Но он ничего не говорил о своем успехе, умолял меня не спрашивать его об этом, и даже на время прекратить мои посещения Вивиена. Дядя отгадал или знал обязанность, которую принял на себя его брат: я заметил, что всякий раз, когда Остин тихо сбирался идти, глаза его светились, и краска лихорадочно приливала к щекам. Наконец, одним утром, отец подошел ко мне с дорожным мешкоме в руке, и сказал:
– Я отправлюсь на неделю или на две. Не отходи от Роланда до моего возвращенья.
– С ним?
– С ним.
– Это хороший знак.
– Надеюсь: это всё, что я могу сказать покуда.
Не прошло и недели, когда я получал от моего отца письмо, которое предлагаю читателю, и вы можете судить, до какой степени он был занят обязанностью добровольно на себя принятою, если заметите, как мало, говоря относительно, это письмо содержит мелочных и педантических выходок (да простится мне последнее слово! оно здесь совершенно у места), которые обыкновенно не покидали моего отца, даже в самых трудных положениях его жизни. Здесь он, как-будто навсегда, бросил книги, и, положив перед глазами своего питомца сердце человеческое, сказал:
– Читай и разучивайся!
К Пизистрату Какстон.
«Любезный Сын!
Не нужно говорить тебе какие препятствия пришлось побеждать мне, ни повторять все средства, которые, действуя по твоим справедливым внушениям, употребил я на то, чтобы пробудить чувства давно уснувшие или смутные, и заглушить другие спозаранку деятельные и сильно развившиеся. Все зло состояло в следующем: в одном лице были совмещены знание человека взрослого во всем дурном и незнание ребенка во всем хорошем. Какая неимоверная острота в делах чисто-житейских! Какая грубая и непостижимая тупость в отвлеченных понятиях о правом и неправом! То я напрягаю весь бедный ум мой, чтобы помочь ему в борьбе с запутанными тайнами общественной жизни, то вожу непокорные пальцы по букварю самых очевидных нравственных правил. Здесь иероглифы, там буквы как на вывесках! Но покуда есть в человеке способность к привязанности, все еще можно действовать на его натуру. Надо смести весь сор, которым завалена она, пробить дорогу к этой натуре, и начать возделыванье сызнова: это средство единственное.
Постепенно я нашел эту дорогу, терпеливо дождавшись, покуда грудь, довольная своим отдыхом, выбросила весь свои мусор, ни раза не ворча, не делая даже упреков, по-видимому сочувствуя ему и стараясь, чтобы он, выражаясь словами Сократа, осудил сам себя. Когда я увидел, что он уже не боится меня, что мое общество сделалось для него удовольствием, я предложил ему небольшое путешествие, не сказав куда.
Избегая, как можно более, большую северную дорогу (потому-что я, ты и сам догадываешься, боялся подлить масла на огонь), а где это оказывалось невозможным, путешествуя ночью, я довел его в окрестности старой башня. Я не хотел вводить его под эту кровлю; но ты знаешь небольшую гостиницу, в трех милях от реки, где еще есть форели: в ней-то поселились мы.
Я привел его в селение, не говоря никому, кто он. Я заходил с ним в хижины и наводил речь на Роланда. Ты знаешь, как обожают твоего дядю; ты знаешь, какие анекдоты о его рыцарской горячей юности, о его доброй и благотворительной старости сыплются с болтливых уст! Я заставил его смотреть собственными глазами, слушать собственными ушами, как любят и уважают Роланда все знающие его, кроме его родного сына. Потом я водил его по развалинам (все-таки не давая ему войдти в дом), потому-что эти развалины ключ к характеру Роланда: глядя на них объясняешь себе трогательную слабость его фамильной гордости. Там на месте, не трудно отличить это чувство от нахального высокомерия счастливцев этого мира, и понять, что оно немного превышает простое уважение к смерти, нежное поклонение могиле. Мы садились на грудах камней поросших мохом, и тут-то объяснял я ему, чем Роланд был в молодости и что мечтал он найти в том, кто будет его сыном. Я показывал ему могилы его предков, и объяснял ему, почему они были священны в глазах Роланда. Много уже успел я сделать, когда он изъявил желание войдти в дом, который должен был принадлежать ему, но мне не трудно было заставить его самого отвечать на это требование, словами:
– Нет, мне надо сначала сделаться достойным этого!
Потом, ты-бы засмеялся, злой сатирик, если-бы послушав, как объяснял я этому остроумному юноше, что мы, простые люди, понимаем под словом home, сколько в этом понятии истины и доверия, простой святости, неимоверного счастья, которое относится к свету, как совесть к уму человеческому. После этого я завел речь о его сестре, которую до-тех-пор он едва ли называл когда, и о которой, по-видимому, мало заботился. Я ввел её образ, чтоб прикрасить образ отца и пополнить картину семейного счастья. Вы знаете, сказал я, что еслибы Роланд умер, обязанность её брата – заменить его место, защищать её невинность, её имя. Стало-быть доброе имя что-нибудь значит. Стало-быть отец ваш не даром так высоко ценит его. Вы-бы любили ваше имя, еслибы знали, что сестра гордится поддержать его!
Покуда мы говорили, неожиданно прибежала Бланшь, и бросилась в мои объятия. Она посмотрела на него как на чужого, но я видел, что коленки его задрожали. Она кажется уж собиралась протянуть ему руку, но я удержал ее. Неужели я был жесток? Так подумал он по-крайней-мере. Отпустив ее, я отвечал на его. упрек:
– Ваша сестра часть дома. Если вы считаете себя достойным принадлежать к нему, идите предъявить ваши права: я ничего не имею против этого.
– У ней глаза моей матери, – сказал он, и отошол.
Я дал ему помечтать над развалинами, а сам зашол проведать твою бедную мать и объяснить ей, почему я еще не могу воротиться домой. Короткое свиданье с сестрою произвело на него глубокое впечатление. Теперь я дошол до того, что кажется мне главным затруднением. Он горячо желает искупить свое доброе имя и вернуться к родному очагу: до-сих-пор все хорошо. Но он все еще не может смотреть на честолюбие иначе, как глазами смертными, и с точки зрения осязаемых выгод. Он все еще мечтает, что более всего нужно ему нажить денег, добиться власти и одного из тех выигрышей большой лоттереи, которые нередко достаются нам легче с помощью наших пороков, нежели с помощью добродетелей (здесь следует цитат из Сенеки, который выпущен как ненужный). Он даже не всегда понимает меня, или, если понимает, считает за сухого книжника, когда я внушаю ему, что, будь он беден, неизвестен и находись он в самом низу колеса фортуны, мы все-таки могли-бы уважать его. Он предполагает, что для того, чтобы искупить свое имя, стоит ему только прикрыть его наружным лоском. Не сочти меня за пристрастного отца, если я прибавлю здесь, что надеюсь в этом деле не без пользы употребить тебя. Завтра, на обратном пути в Лондон я намерен поговорить с ним о тебе, о твоих видах на будущее: о последствиях узнаешь.
В эту минуту (уже за полночь) я слышу его шаги в комнате надо мною. Окно отворяется… в третий раз; да позволит небо, чтоб он понял настоящую астрологию звездной системы! Вот они, эте звезды: светлые, благосклонные; а я хлопочу о том, чтобы связать эту блуждающую комету с гармонией всех этих миров! Задача лучшая задачи астрологов и астрономов: кто из них может развязать пояс Ориона? Но кому из нас не позволил Бог иметь влияние на движение и орбиту души человеческой?
Всегда любящий тебя отец
О. К.»