– У дяди твердый характер и он смирился; но, простите мое любопытство, слышали вы что-нибудь об этом сыне?
– Я? что мне слышать? Но мне бы хотелось послушать от вашего дяди все, что согласился-бы он поверить мне о своем горе, и есть ли какая-нибудь надежда на то, что…
– На что?
– На то, что сын его жив.
– Не думаю – сказал я – и сомневаюсь, чтобы вы могли узнать что-нибудь от дяди. А в ваших словах есть что-то двусмысленное, что заставляет меня подозревать, что вы знаете более, нежели хотите сказать.
– Дипломат! – сказала леди Эллинор, полу-улыбаясь; потом, придав своему лицу строгое и серьёзное выражение, она прибавила: – страшно подумать, что отец может ненавидеть своего сына!
– Ненавидеть? Роланд ненавидел своего сына! Что это за клевета?
– Так это неправда? Удостоверьте меня в этом: я буду так счастлива, если узнаю, что меня обманули.
– Могу уверить вас в этом, но более ничего сказать не могу, потому-что больше ничего не знаю: если когда-нибудь отец сосредоточивал на сыне боязнь, надежду, радость, горе, все отражающееся на отцовском сердце, от теней на жизни сына, таким отцом был Роланд, покуда был жив его сын.
– Я не могу не верить вам! – воскликнула леди Эллинор тоном удивления. – Я непременно хочу видеть вашего дядю.
– Я употреблю все силы на то, чтоб он навестил вас и узнал от вас то, что вы явно скрываете от меня.
Леди Эллинор отыгралась неопределенным ответом, и вслед за этим я покинул дом, где я узнал счастье, которое приносит безумие, и горе, которое дает мудрость.
Глава IV.
Я всегда питал теплую и нежную сыновнюю привязанность к леди Эллинор, независимо от её родства с Фанни и благодарности, которую порождало во мне её расположение, ибо есть привязанность, по природе своей чрезвычайно-своеобразная и иногда доходящая до высокой степени, которая происходит от соединения двух чувств, не часто связанных между собою, – сожаления и удивления. Не было возможности не дивиться редким дарованиям и высоким качествам леди Эллинор и не иметь сожаления при виде забот, беспокойств и горестей, мучивших женщину, которая, со всей своей чувствительностью, жила тяжелою жизнью мужчины.
Исповедь моего отца отчасти уменьшила степень моего уважения к леди Эллинор, оставив во мне грустное убеждение, что она издевалась и над глубоко-нежным сердцем отца и над восторженным сердцем Роланда. Разговор, произошедший между нами, дал мне возможность судить о ней с большей справедливостью, и увидеть, что она действительно разделяла чувство, внушенное ею ученому, – но что честолюбие перемогло любовь, и честолюбие, если и неправильное и в строгом смысле не женское, во всяком случае не площадное, не грязное. Из намеков её и приемов я объяснял себе и то, почему Роланд не понял её видимого предпочтения к нему: в необузданной энергии старшего брата она видела только двигателя, которым надеялась возбудить флегматические способности младшего. В странной комете, горевшей перед нею, она думала найти и утвердить рычаг, который привел-бы в движение звезду. И не мог я утаить мое уважение от женщины, которая, хотя вышла за муж не по любви, но едва связала свою натуру с человеком её достойным, посвятила своему супругу всю жизнь, как-будто-бы он был предметом её первого романа и девичьего чувства. Не смотря на то, что ребенок шел у ней после мужа и что смотрела она на судьбу его с той точки, с которой эта судьба могла сделаться полезною будущему Тривениона, нельзя было, однакож, признав ошибку супружеского самоотвержения, не удивляться женщине, хотя-бы и обвинив мать. Оставив эти размышления, я, с эгоизмом влюбленного, посреди грустных мыслей о том, что больше не увижу Фанни, почувствовал радостный трепет. Ужели это было правда, как намекала леди Эллинор, что Фанни все была привязана к воспоминанию обо мне, которое, при кратком свидании, при последнем прощаньи, пробудилось-бы с опасностью для её душевного мира? Но следовало ли мне ласкать такую мысль?
Что могла слышать она о Роланде и его сыне? Неужели потерянный сын был еще жив? Задавая себе эти вопросы, я дошел до нашей квартиры и нашел капитана занятым рассматриванием предметов, необходимых для переселенца в Австралию. Старый солдат стоял у окна, осматривая ручную пилу, топор и охотничий нож; когда я подошел к нему, он, из под своих густых бровей, посмотрел на меня с сожалением и сказал презрительно:
– Хороши оружия для сына джентльмена – Кусочик стали под видом меча стоит всех их.
– Оружие, которым покоряют судьбу, всегда благородно в руках честного человека, дядюшка!
– У него ответ на все – заметил капитан, улыбаясь и вынимая кошелек, чтоб заплатить купцу.
Когда мы остались одни, я сказал ему:
– Дядюшка, вам надо повидаться с леди Эллинор: она поручила мне сказать вам это.
– Ба!
– Не хотите?
– Нет.
– Дядюшка, мне кажется, она хочет сказать вам что-то насчет… простите меня… насчет…
– На счет Бланшь?
– Нет, насчет того, кого я никогда не видал.
Роланд сделался бледен и, падая на кресло, пробормотал:
– Насчет его, насчет моего сына?
– Да; но я не думаю, чтоб надо было ожидать от неё неприятного известия. Дядюшка, вы уверены, что сын ваш умер?
– Что? Как вы смеете… кто в этом еще сомневается? Умер… умер для меня навсегда. Дитя, неужели бы вам хотелось, чтоб он жил на срам этих седых волос?
– Сэр, сэр, простите меня; дядюшка, простите меня; но пожалуйста повидайтесь с леди Эллинор, потому-что, повторяю вам, то, что она вам скажет, не поразит вас неприятно.
– Не неприятно, и об нем?
Невозможно передать читателю отчаяние, которым были полны эти слова.
– Может-быть – сказал я после долгого молчания, ибо я пришел в ужас, – может-быть, если он и умер, он перед смертью раскаялся во всех своих оскорблениях вам.
– Раскаялся? ха-ха.
– Или, если он не умер…
– Молчите, молчите.
– Где жизнь… там надежда на раскаяние.
– Видите-ли, племянник – сказал капитан, встав и скрестив руки на груди – я желал, чтоб этого имени же произносили никогда. Я еще не проклял моего сына; но, еслибы он воротился к жизни, проклятие могло-бы упасть на него! Вы не знаете, какие мучения произвели во мне ваши слова, и в ту минуту, когда я открыл мое сердце другому сыну и нашел этого сына в вас. Со всем уважением к утраченному, у меня теперь только одна просьба, вы знаете эту просьбу оскорбленного сердца: чтобы никогда это имя не доходило до моего слуха!
Сказав эти слова, на которые я не решился отвечать, капитан принялся беспокойно ходить по комнате, и вдруг, как-будто-бы ему было мало места здесь или душила его эта атмосфера, он схватил свою шляпу и выбежал на улицу. Оправившись от удивления и смущения, я бросился за ним, но он упросил меня предоставить его собственным размышлениям, таким строгим и грустным голосом, что я не мог не повиноваться ему. Я знал уже во опыту, как нужно уединение, когда одолевает горе и волнуется мысль.
Глава V.
Часы бежали, а капитан не возвращался домой. Я начал беспокоиться и собрался отыскивать его, хотя и не знал, куда направить путь. Однакоже, мне казалось вероятным, что он не сумел противустоять желанию известить леди Эллинор, почему я и пошел сначала в Сен-Джемс сквер. Предположения мои оказались основательными: капитан был у неё два часа передо мной. Сама леди Эллинор выехала вскоре после него. Покуда привратник объяснял мне все это, у подъезда остановилась карета и соскочивший лакей подал ему записку и небольшую связку книг с словами: «от маркиза де-Кастльтон.» При звуке этого имени, я обернулся и увидел в карете сэра Седлея Бьюдезерт, выглядывавшего из окошка с выражением какой-то тоски и отчаяния, чрезвычайно ему несвойственным, разве при виде седого волоса или в случае зубной боли, когда они напоминали ему, что ему давно уже не двадцать-пять лет. В самом деле, в нем была такая пезсмена, что я воскликнул: «неужели это сэр Седлей Бьюдезерт?» Лакей посмотрел на меня и, Приложив руку к шляпе, сказал с снисходительной улыбкой: