«Верю, верю – отвечал гость; я никогда не повторю моего поспешного подозрения, – но все-таки надо взять назад показание.»
Перед вечером гость уехал в Париж. Отец стал говорить с сыном о его занятиях, проводил его в его горницу и, выждав покуда он лег, собрался идти к себе, но молодой человек сказал ему:
«Батюшка! вы забыли благословить меня!
Отец вернулся, положил руку на голову юноши и стал молиться. Он был доверчив: – таковы отцы. И, уверенный, что старый его товарищ ошибся, он лег и скоро заснул!»
Вдруг он просыпается посреди ночи и слышит (помню даже все его слова): «слышу, – говорит, будто разбудил меня кто-то и говорит мне: встань и ищи! Я поспешно встал, зажег свечу и пошел в комнату сына» Дверь была заперта. Я – стучаться; раз, два, три… Нет ответа. Кликнуть громко не посмел, чтоб не разбудить слуг. Схожу вниз, иду на двор, отворяю конюшню. Моя лошадь стоит в стойле, лошади сына нет! Моя лошадь заржала: такая же старуха, как и я, – была подо мною под Мон-Сен-Жаном! – Я воротился вверх, подкрался опять к комнате сына и погасил свечу. Мне казалось, что я сам вор.»
– Братец! – прервала матушка, задыхаясь, рассказывайте своими словами, не повторяя слов несчастного отца: мочи нет слушать.
Капитан наклонил голову.
Перед рассветом, друг мой услышал, что задняя дверь дома тихо растворяется. Кто-то вошел по лестнице и ключом отворил дверь: отец в темноте вошел в комнату, вслед за сыном. Огниво ударяло о кремень; зажжена была свечка, но отец успел спрятаться за занавес окна. Фигура постояла перед ним несколько времени не шевелясь и, по-видимому, прислушиваясь, потом посмотрела направо, налево, – лицо было покрыто черной, отвратительной маской, какие употребляют во время карнавала, и, наконец, сняла маску.
Могло ли это быть лице его сына? – Сына честного человека? – Бледное, с выражением воровского страха: на лбу стояли капли гнусного пота; глаза сверкали, налитые кровью… Весь человек смотрел так, как должен смотреть разбойник, когда перед ним стоит смерть…
Молодой человек с усилием дотащился до конторки, отворил ее, выдвинул потайной ящик, и положил в него все, что было у него в карманах, и страшную маску; отец быстро подошел, взглянул ему через плечо и увидал портфель с вензелем своего товарища. Сын вынул осторожно пистолеты, стал осторожно разряжать их, чтобы спрятать, как вдруг отец остановил его руку: «Разбойник, они сейчас будут нужны!»
Колена молодого человека подкосились: он готов был молить о пощаде, но когда, обернувшись, увидал не когти полицейского чиновника, как воображал, а руки родного отца, наглая дерзость, которая знает только страх веред силой, – не стыд, возвратила ему какое-то спокойствие.
– «Сэр! – сказал он, теперь не до упреков; я боюсь, жандармы попали на след. Хорошо, что вы здесь: вы можете присягнуть, что я провел ночь дома, в постель… Пустите меня. Надо спрятать все эти улики.» – И он указывал на платья, еще мокрые и обрызганные грязью дорога. Едва договорил он это, послышался под окном топот лошадиных подков по мостовой.
«Вот они! воскликнул сын. – Смелее, старый черт!»
«Галеры! галеры! – сказал отец, едва держась на ногах. – Правда. Он сказал: галеры!»
Поднялся страшный стук в ворота. Жандармы окружили дом. «Именем закона, отоприте!» Не было ответа. Дверь не отворялась; несколько человек обошли на заднюю сторону дона, где была конюшня. Из окна сыновней комнаты отец видел дрожащий свет факелов, мрачные формы солдат. Он слышал звук оружия, когда они слезали с лошадей. Вдруг голос закричал:
«Да вот и серая лошадь разбойника… она еще не отдышалась и вся в мыле.» Тогда и спереди, и сзади, у каждой двери опять начался стук, и крик: «Именем закона, отоприте!»
В окнах соседних домов начали показываться огни: окрестность наполнилась любопытными, пробужденными от сна; сходились из дальних улиц: толпа окружила дом; всем хотелось узнать, какое преступление, какой позор скрывался под кровом старого солдата.
Вдруг раздался выстрел, и через несколько минут, дверь отворилась, и старый воин вышел к жандармам.
«Войдите, сказал он им, что вам надо?»
«Мы ищем разбойника, который должен быть здесь.»
«Знаю, войдите на верх: я вам покажу дорогу.»
Он взошел по лестнице, отворил горницу сына, за ним вошли полицейские служители: на полу лежало тело разбойника. Жандарм, в недоумении посмотрели друг на друга.
«Возьмите, что вам, оставили, – сказал отец; – возьмите мертвого, освобожденного от галер, возьмите и живого, на чьих руках его кровь.»
Я присутствовал при суде над моим другом. Подробности дела давно были известны. Спокоен стоял он перед своими судьями, покрытый сединами, с изувеченными членами, глубоким рубцом на лице и крестом почетного легиона на груди; рассказав всю свою грустную повесть, он кончил следующими словами:
«Я спас сына, которого воспитывал для Франции от приговора, который сохранил бы ему жизнь со стыдом». Неужели эта преступление? Отдаю вам мою жизнь, взамен позора моего сына. Разве нужна моему отечеству жертва? Я жил для славы моего отечества, я готов умереть, довольный тем, что исполняю его законы; убежденный в том, что если вы и осудите меня, то презирать не станете, и в том, что руки, предавшие меня палачу, осыплют цветами мою могилу. Я исповедаю все. Я солдат, смотрю кругом и вижу нацию воинов; именем звезды, которая горит на моей груди, вызываю отцов с целой Франции осудить меня!»
Старого война оправдали; судьи произнесли приговор, соответствующий тому что называется у нас: убийством, вызванным необходимостью. В зале поднялся шум, которого не мог остановить и голос судей. Толпа хотела на руках вынести обвиненного, но его взгляд остановил это намерение: он воротился домой, и на другой день его нашли мертвым, подле той колыбели, у которой он произнес первую молитву над безгрешным ребенком. Теперь, отец и сын, я спрашиваю вас, осуждаете вы этого человека?
Глава VIII.
Отец мой раза три прошелся взад и вперед по комнате, потом остановился у камина и, глядя на своего брата, сказал:
– Я осуждаю это убийство, Роланд! Гордость и слепое себялюбие – самое благосклонное осуждение такому человеку. Я понимаю, почему Брут должен был убить своих сыновей. Этой жертвой он спасал отечество! Что спас этот несчастный, фанатик уродливого убеждения? только свое имя. Он не мог стереть преступления с души сына, ни бесчестия с его памяти. Он только удовлетворял суетному чувству личной гордости, и потеряв всякое сознание, он поступил по научению врага, всегда соблазняющего сердце человека: «Бойся мнения людского больше закона Божия!» – Да, любезный брат, чего должны больше всего беречься люди подобные вам? Конечно, не низости порока, но того порока, который облекается в мнимое благородство, заимствуя царственное величие добродетели!
Дядя пошел к окну, отворил его, высунулся на минуту, как будто бы для того чтобы вдохнуть струю свежего воздуха, потом тихонько затворил и воротился к своему месту; но пока окно было отворено, мотылек влетел в комнату.
– Такие повести, – продолжал отец жалобным голосом, – будь они рассказаны трагически, или просто, – приносят пользу. они проникают сердце, умудряя его, но, всякая мудрость милосерда, мой добрый Роланд. они предлагают тот же вопрос: можем ли мы осудить этого человека? рассудок отвечает, как я отвечал; мы осуждаем поступок, но жалеем о человеке. Мы… смотрите мотылек попадет на свечку. Мы… Фшь, фшь! – И отец остановился, чтоб прогнать мотылька. Дядя обернулся, и отняв от лица платок, которым закрывал свое волнение, стал отгонять мотылька от огня. Мать отодвинула свечку. Я принялся ловить его соломенной шляпой отца. А в мотылька точно черт вселился! он смеялся над всеми нами, то кружась под потолком, то вдруг бросаясь с вышины к проклятой свечке. Как бы сговорившись, отец подвинул одну свечу, дядя – другую, и пока мотылек летал вокруг, в недоумении, которую из них избрать своим костром, об свечи разом погасли. Дрова слабо тлились в камине, мы очутились в совершенной темноте, и тихий голос моего отца звучал словно голос невидимого духа.