До всех этих убеждений дошел я не в одно свиданье и не в одну беседу; я собрал здесь впечатления, оставленные во мне с течением времени тою личностью, чью участь я намеревался взять на свою ответственность.
На первый раз, уходя, я сказал:
Однако на всякий случай есть же какое-нибудь у вас здесь имя: кого мне спросить завтра?
– Теперь, разумеется, я могу сказать вам свое имя – отвечал он, улыбаясь: – меня зовут Франсис Вивиен.
Глава III.
Мне памятно одно утро, когда еще ребенком, шатаясь возле старой стены, я занялся наблюдением операций садового паука, которого ткань, по-видимому, была в большом ходу. Сначала, когда я подошел, паук был очень спокойно занят мухой из рода домашних, с которою он управлялся свободно и с достоинством. Как раз в то время, как он наиболее был погружен в это увлекательное занятие, явилась чета жуков, потом комар и, наконец, большая зеленая муха, – все в разных углах паутины. Никогда бедный паук не был развлечен таким неожиданным благополучием! Он явно не знал, за кого хватиться сперва. Бросив первую жертву, он до полдороги скользнул к жукам; тогда один из его восьми глаз увидел зеленую муху, и он понесся по направлению к ней: вдруг услышал он жужжание комара и, посреди всего этого, слетел на паутину с особенной яростью юный шмель! Тогда паук лишился присутствия духа и совершенно растерялся; постояв недвижно и в недоумении в центре своих сетей, минуты с две, он пустился изо всех сил бежать к своей норе, предоставив гостям своим распорядиться как им угодно.
Признаюсь, я находился в дилемме привлекательного и любезного насекомого, которое я только что описал. Все еще шло кое-как, покуда надо было смотреть за одною домашнею мухой. Но теперь, когда в каждом конце моей сети непременно бьется хоть что-нибудь (а в особенности со времени прибытия молодого шмеля, который жужжит в ближайшем углу), я решительно не знаю, за что мне взяться сперва; и увы! нет у меня, как у паука; норки, куда бы скрыться мне, и ткача, которому мог бы доверить я работу; но постараюсь подражать пауку по мере возможности; и, покуда все вокруг меня жужжит и бьется; не зная ни часа, ни времени, я намерен уединиться в тайник моей собственной жизни.
Болезнь дяди и возобновленное знакомство с Вивиеном естественно отвлекли мои мысли от дерзкой и неблагоприятной любви к Фанни Тривенион. За время отсутствия всего семейства из Лондона (они пробыли в деревне более нежели предполагали), я умел припомнить трогательную историю отца и её ясную мораль для меня; я составил себе столько прекрасных предположений, что при возвращении в Лондон приветствовал Фанни рукою ни мало не дрожавшею и твердо, по возможности, бежал чар её сообщества. Медленное выздоровление дяди представляло основательный предлог к прекращению ваших прогулок верхом. Время, не нужное для Тривениона, я естественно проводил с моим семейством: я не ездил ни на бал, ни на вечера. Я отлучался от обедов Тривениона. Мисс Тривенион сначала смеялась над моим отшельничеством с свойственной ей живостью. Но я продолжал достойно довершать мое мученье и всячески старался, чтоб ни один недовольный взгляд на беззаботность и веселье, которые меня томили, не обличил моей тайны. Тогда Фанни казалась то обиженной, то равнодушной, и с своей стороны взбегала входить в кабинет отца; вдруг она переменяла свою тактику и впадала в странную жажду познания, которая приводила ее в кабинет десять раз в день, то за книгой, то с каким-нибудь вопросом. Я оставался тверд против всех искушений, но, сказать правду, был глубоко несчастлив. Когда, теперь, оглядываюсь назад, меня пугает одно воспоминание моих страданий! здоровье мое не на шутку портилось; я одинаково боялся и искушений дня, и беспокойства ночи. Единственным развлечением моим были посещения мои Вивиену, единственное убежище – домашний круг. Этот круг был моей защитой и спасением в настоящем переломе жизни. Его атмосфера скромной честности и спокойной добродетели укрепляла меня в моих намерениях; она давала мне новые силы для борьбы с самой могучей из страстей, допускаемых молодостью, и противодействовала вредным испарениям воздуха, которым дышал и в котором двигался ядовитый ум Вивиена. Без влияния такого круга, я, может быть, и не отступил бы от законов чести в отношении к тем, в чьем доме был пользующимся доверием гостем, но вряд ли бы умел устоят против зараз того горького и болезненного озлобления на судьбу и свете, к которому так легко, приводит страсть, безуспешная из-за материальных расчётов, и для выражения которого Вивиен обладал всем красноречием, свойственным всякому убеждению, в истине ли или в заблуждении. Как бы то ни было, я никогда не оставлял спокойной комнаты, скрывавшей ужасное страдание, воплощенное в лице старого солдата, которого губа часто дрожавшая от внутренней муки, никогда не пропускала ропота; – спокойной мудрости, последовавшей за ранними испытаниями отца (похожими на мои испытания); – исполненной любви улыбки нежного лица моей матери; невинной прелести Бланшь (так называли нашу эльфу), которую я уже любил, как сестру: – никогда не покидал я всего этого, не почувствовав, что эти четыре стены были сильны усладить жизнь, будь она по край полна желчи и иссопа.
Тривенион был более нежели доволен трудом Вивиена: он был поражен им. Хотя поправки в фразеологии были весьма ограничены числом, но вели дальше изменения в словах, потому что предлагали такие слова, которые улучшали мысли; кроме же значительной поправки арифметической ошибки, которой не мог не оценить ум Тривениона, одна или две заметки на полях были чрезвычайно смелы, как намекавшие на большую связь в цепи рассуждений или указывавшие на необходимость большей ясности в положительном вопросе. И все это был плод природной и чистой логики острого ума, без помощи малейшего знания в деле данного предмета. Тривенион стал давать Вивиену и довольно работы, и достаточное вознаграждение, так что обещания мои о независимости начинались сбываться. И не раз он говорил мне, чтоб я ему представил моего знакомого. Этого, однако же, я по-прежнему избегал, и право не из ревности, но единственно, из опасения, чтобы приемы Вивиена и его речи не поразили неприятно человека, ненавидевшего всякую самоуверенность и не допускавшего эксцентричностей ни в ком, кроме себя.
Занятия Вивиена были, конечно, серьезны, но не многочисленны, и ему приходилось употреблять на них лишь несколько часов в день: поэтому я боялся, чтоб он от одной праздности не. впал в прежние привычки, не обратился к старым знакомствам. С циническим простодушием допускал сам он их пагубное влияние, что еще более оправдывало опасность предполагаемых последствий: на этом основании я старался удосуживаться и, по вечерам, приходил разделять его скуку, сопровождал его в прогулках по освещенным гасом улицам, а иногда и в театр.
Первая забота Вивиена, по приобретении денежных средств, была о собственной персоне; эти две способности наблюдения и подражания, которыми всегда так отменно владеют быстрые умы, дали ему возможность достигнуть грациозной оконечности в наряде, свойственной предпочтительно Английскому джентльмену. В первые дни его превращения были еще заметны следы его прирожденной любви к выставке на показ, к площадному сообществу, но понемногу они исчезали. Сначала явился великолепный галстук с отвороченными воротничками; потом пропала пара шпор; наконец исчезло и дьявольское орудие, которое он называл тростью, и которое при помощи подвижной пули могло служить кистенем с одного конца, между тем как в другом скрывало кинжал, – орудие, заменявшее обыкновенную трость, усвоенную для прогулок по нашей мирной метрополии. Одинаковая перемена, хотя в меньшей степени, происходила в его приемах и разговоре. Он делался менее резок в одних, более спокоен, может быть более весел, в другом. Явно было, что он постигал высокое удовольствие обеспечивать себя занятиями, имевшими цену, или чувствовать в первый раз, что его способности приносили ему осязаемую пользу. Как заря занималась над ним новый мир, хотя еще и темный, хотя и видный сквозь туман.