В то время, когда расскащик кончил, прекрасное чело лорда Кастльтон поднялось над группой его окружавшей, и я увидел, что леди Кастльтон с усталым взглядом отвернулась от одного благовидного молодого щеголя, с намерением говорившего с ней тихо; встретив глаза мужа, этот взгляд вдруг превратился в такую сладкую и нежную улыбку, в такую искреннюю и явную женственную гордость, что он казался прямым ответом на слова: «леди Кастльтон принадлежит ему и душой и телом, и навсегда».
Да, эта история увеличила мое удивление к лорду Кастльтон, она в полном смысле показала мне, с какою предусмотрительностью и каким сознанием своей ответственности он принял на себя бремя чужой жизни и взялся направить характер еще неразвитый: она окончательно сняла с него славу ветреника, которою пользовался Сэдлей Бьюдезерт. И более чем когда-нибудь я был доволен тем, что такая обязанность досталась в удел человеку, столько способному к ней по своему темпераменту и опытности. Этот немецкий князь бросал меня в дрожь от сочувствия к супругу и какому-то относительному стражу за самого себя. Случись этот эпизод со мною, я-бы никогда не умел вывесть из него высокую комедию, и ни за что-бы так счастливо не кончился пятый её акт щепоткой нюхательного табаку! Нет, нет, в моем скромном понятии о жизни и обязанностях мужчины, я не находил ничего привлекательного в перспективе, подобно Аргусу, стеречь от соблазнителя Меркурия, золотое дерево сада. Мою жену не нужде будет стеречь, разве в болезни или горе! Хвала небу, что моя жизнь не ведет меня по розовым путям, осаждаемым немецкими князьями, принимающими заклады на вашу погибель, или модниками, готовыми любоваться на искусство вашей игры и умение защищать ферязь! Каждому званию, каждому характеру – свои законы. Я сознаюсь, что Фанни превосходная маркиза, а лорд Кастльтон несравненный маркиз. Но если я сумею снискать твое искреннее, простое сердце, Бланшь, я уверен, что начну с пятого действия высокой комедии, и скажу перед алтарем: она моя, моя навсегда!
Глава VII.
Я поехал домой верхом на лошади, которою ссудил меня мои хозяин; лорд Кастльтон провожал меня часть дороги, также верхом, и с двумя своими мальчиками, которые отважно управлялись с шотландскими клеперами, и ехали впереди нас. Я поздравил его с умом и понятливостью его детей, чего они вполне заслуживали.
– Да – заметил маркиз, с гордостью весьма позволительной отцу, – я надеюсь, ни который из них не посрамит своего деда, Тривениона. Алберт, хоть он далеко и не чудо, как говорит бедная леди Ульверстон, все-таки развивается слишком-рано; я делаю все, что могу, чтоб его не испортила лесть его способностям, которая, по-моему, опасное всякой другой лести, хоть-бы лести, оказываемой знатности, которая более еще грози старшему брату, не взирая на наследство ожидающее Алберта. Этон скоро выбивает из головы всякую неуместную спесь. Я помню, лорд *** (вы знаете, какой он теперь славный малый, и без всяких претензий!)… да, лорд***: он еще мальчиком вышел раз на двор, где мы прогуливались в свободное время, с важной осанкой и подняв нос; подбегает к нему Дик Джонсон (теперь он сделался страшным садоводом!) и говорит: докажите, пожалуйста, кто вы такой, сэр?» – «Я? – отвечает спроста бедняжка – я лорд***, старший сын маркиза***» – «Вот что! – говорить Джонсон – так вот вам раз за лорда, да два за маркиза!» – И он три раза хватил его ногой в спину. Я не охотник до таких мер исправления, но не думаю, чтобы когда-нибудь какая-нибудь мера принесла более пользы, нежели выдуманная Джонсоном. Но когда ребенка хвалят через-чур за его способности, и Этон не выбьет из него глупую спесь. Пусть он будет последним в своем классе, пусть его бьют каждый день, и за дело, всегда найдутся люди, которые будут кричать, что наши публичные школы не годятся для гениев. И десять раз на один отец принужден взять его домой, и дать ему частного учителя, который и сделает из него дурака на век. Фат в своих нарядах (сказал маркиз, улыбаясь) – человек пустой, которого мне может-быть и не приходится осуждать, но я, признаюсь, охотнее смотрю на франта, нежели на какого-нибудь замарашку; но фатство в идеях! – чем моложе человек, тем оно неестественнее и неприятнее. Нутка, Алберт, перепрыгни через этот плетень.
– Через этот плетень, папа? Клепер ни за что не пойдет!
– Если так – отвечал лорд Кастльтон, учтиво приподняв шляпу, – мне очень-жалко, что вы лишите нас удовольствия вашего общества.
Ребенок улыбнулся, и поехал к плетню, хотя и видно было по перемене в лице, что ему было немного-страшно. Клепер не мог перескочить через плетень, но он был умен и находчив, и перебрался по-кошачьи, с немалым впрочем ущербом для прекрасной голубой курточки мальчика.
Лорд Кастльтон заметил с улыбкой:
– Вы видите, я учу их выбираться из затруднительного положения тем или другим способом. Между нами сказать – прибавил он серьезно – я замечаю, что вокруг нынешнего поколения поднимается мир, чрезвычайно разный от того, в котором вращался и наслаждался я. Я намерен воспитывать моих детей соображаясь с этим. Богатые дворяне нынче должны быть люди полезные, и где им нельзя перескочить через кусты, там надо перелезть. Согласны вы сл мной?
– От души.
– Женитьба делает человека многим-умнее, – продолжал маркиз, помолчив. – Мне теперь смешно, когда я подумаю, как часто я вздыхал при мысли о старости. Теперь я мирюсь с седыми волосами, и не думая о парике, и все еще наслаждаюсь юностью, потому-что (показывая на детей) она здесь!
– Он почти нашол тайну шафранного мешечка! – заметил отец весело и потирая руки, когда я передал ему разговор мой с лордом Кастльтон. – А бедный Тривенион – прибавил он сострадательным голосом, – боюсь я, все еще далеко не понял совета лорда Бакона. А жена его, ты говоришь, из любви к нему все поет на старый лад.
– Вам надо поговорить с ней, сэр.
– Поговорю – отвечал сердито отец, – и побраню ее, безумную женщину! Я напомню ей совет Лютера принцу Ангальтскому.
– Какой это совет, сэр?
– Бросить в волны Малдоны грудного ребенка, потому-что кроме матери он высосал молоко пяти кормилец, затем что, без-сомнения, был подкидыш. Помилуй, её честолюбие способно поглотить молоко с целого света. И что за проклятый подкидыш, какой хитрый, какой жадный! О, она бросит его в реку, клянусь всем святым! – воскликнул отец, и, присоединяя действие словам, он швырнул в садок очки, которые сердито потирал в последние минуты разговора. – Рарае! – пробормотал отец, несколько смущенный, между-тем-как киприниды, приняв это движение за приглашение к обеду, подплыли к берегу. – Это все ты виноват! – заметил мистер Какстон, оправившись. – Поди принеси мне новые черепаховые очки и большой ломоть хлеба. Ты видишь, что рыбы, когда они живут в садке, узнают своего благодетеля, чего не сделают они, когда, живя на воле, в реке, гоняются за мухами, или ищут червяков. Гм! I Это идет к Ульверстонам. Кроме хлеба и очков, посмотри там хорошенько, да принеси мне старинный экземпляр «Речи к рыбам», св. Антония.
Глава VIII.
Прошло несколько недель со времени возвращения моего в башню. Кастльтоны и все гости Тривенионов уехали. Впродолжение этого времени, свидания между обоими семействами участились, и связь между нами все упрочивается. Отец имел два больших разговора с леди Ульверстон (мать моя теперь уж не ревнует), да последствия их уже становится заметны. Леди Ульверстон перестала сетовать на свет и людей) перестала поддерживать оскорбленную гордость супруга своим раздражающим сочувствием. Она принимает участие в его настоящих занятиях, так же как принимала в прежних: она интересуется фермой, садами, цветами и теми «философическими персиками, растущими на академических деревьях», которые воспитывал сэр Виллиам Темпль в своем роскошном уединении. Этого мало: она сидит возле мужа в библиотеке, читает книги, которые он читает, прося его перевести ей то, что по-латыни. Незаметно наводит она его на занятия все более и более отдаленные от парламентских прений и отчетов, да, употребляя сравнение моего отца, «ведет его к светлым мирам да пробивает ему дорогу»[28]. Они сделались неразлучны. Вы увидите их вместе и в библиотеке, и в саду, в кабриолете, для которого лорд Ульверстон оставил своего верхового коня, столько освоившегося с привычками беспокойного и вечно-занятого Тривениона. Прекрасно и трогательно это зрелище! И какую победу одержала над собою гордая женщина: теперь ни намека на ропот, ни одного слова, которое-бы опять оторвало честолюбца от философии, где деятельный ум его нашол себе убежище. И, благодаря этому усилию, её чело прояснилось. Озабоченное выражение, прежде искажавшее её тонкие черты, почти исчезло. Всего более утешает меня мысль, что этой переменой, которая и поведет его к счастью, она обязана советам Остина, умевшего затронуть её здравый смысл и привязанность.