Мало-по-малу глаз начинает различать подробности предстоящего зрелища; во-первых, какое фантастическое разнообразие в вышине и формах печных труб. одни стоят ровным рядом: те однообразны и красивы, но ни мало не занимательны; другие, напротив, поднимаются через меру и непременно заставляют вас доискиваться причины такой вышины. рассудок говорит, что это только домашнее средство дать более свободный выход дыму, между-тем как воображение представляет вам и копоть, и дым, и хлопоты, и заботы, досаждавшие владетелю самой высокой трубы до того времени, когда он, поустроив ее, освободился от всех этих неудобств. Вам представляется отчаяние кухарки, когда мрачный губитель «как волк на долину» пускается на праздничное жаркое. Вы слышите возгласы хозяйки (может быть новобрачной – дом только что отстроен), вышедшей в гостиную в белом переднике и чепчике и вдруг встреченной веселой пляской монад, собирательно называемых сажею. Вы справедливо негодуете на неуча молодого, который, преследуемый дымом, выбегает из двери и кричит, что его опять выкурили и что он отправится обедать в клуб. Все это могло происходят, когда труба еще не была поднята на несколько футов ближе к небу, а теперь, может быть, долго-страдавшее семейство самое счастливое в целой улице. Сколько выдумок, чтоб отделаться от дыма! Не все только надстроивают свою трубу, другие покрывают её вершину всякого рода наколками и колпаками. Здесь привилегированные снаряды вертятся, как флюгера, во все стороны вместе с ветром; другие стоят на месте, как будто-бы решили дело одним sic jubeo. Но изо всех этих домов, мимо которых проходишь по улице, не подозревая, что делается внутри их, нет и одного на сотню, где-бы хоть когда-нибудь не хлопотали, чорт знает как, о том, чтобы печи не дымили. В этом случае и философия отказывается и решает, что, где-бы мы ни жили, в хижине или в палатах, первое дело – заняться очагом и обеспечить себя от дыма.
Новые красоты останавливают наше внимание. Какое бесконечное разнообразие спусков и возвышений: здесь отлогость, там острый угол! С каким величественным презрением возвышается кровля там, на-лево. Без сомнения, это палата гения или джина (последнее есть настоящее арабское наименование духов, строивших из ничего дома, служившие Аладдину). При одном виде крыши этого дворца, как светлы становятся ваши созерцания. Может-быть на его вершине блестит звезда, и вы далеко, уноситесь в сладких мечтах, тогда как внизу, у порога……нет, грустные призраки, мы не видим вас с нашего чердака. Посмотрите, какой крутой спуск, как беден и ветх вид этой крыши! Тот, кто прошел-бы пешком через это ущелье, которого мы видим одни живописные вершины, должен заткнуть нос, отворотить глаза, придержать карманы и поспешно выбираться из этого отвратительного притона мрачных лондонских лаццарони. Но когда вы смотрите на нее с-высока, как живописно рисуется её силуэт. Непозволительно было-бы заменить этот картинно-расположенный провале мертвою поверхностью однообразных и скучных крыш. Взгляните сюда: как восхитительно! этот разоренный дом совсем без крыши, опустошен и обезображен последним лондонским пожаром. Вы можете различить зеленые с белым обои, еще не отставшие от стены, и место, в котором когда-то устроен был шкап; черные тени, скопившиеся там, где прежде был очаг. Увидьте вы его снизу, – как скоро прошли-бы вы мимо! Эта большая трещина предвещает обвал; кажется, вы-бы придержали дыхание, чтоб он не обрушился вам на голову. Но когда вы смотрите свысока, сколько любопытного и занимательного представляет вам остов этой развалины. Силою воображения вы вновь населяете эти комнаты; люди, беззаботно прощаясь друг с другом, отходят ко сну, не зная, что им грозит участь Помпеи; мать на цыпочках пробирается к малютке с тем, чтобы еще раз взглянуть на него. Ночь: все погружено в мрак и тишину; вдруг выползает багряный змей. Слышите его дыхание, его свист? Вот он извивается, вот он высоко поднимает гордую грудь и алчный язык! Сон прерывается, люди бросаются из стороны в сторону, мать бежит к колыбели, в окне раздается крик, стучат в двери, сверху бегут к лестницам, ведущим вниз к безопасности, и дым поднимается высоко, как адское курево. Все отскакивают задушенные и ослепленные; пол качается под ними как челнок на воде. Вот раздается громкий стук колес, подъезжают пожарные трубы. Ставьте лестницы: вот тут, сюда, к окну, где стоит мать с грудным ребенком! Пенясь и кипя плещет вода, пламя слабеет и вдруг опять разливается, враг вызывает на бой врага, стихия стихию. Как великолепна эта борьба! Но давайте лестницу… лестницу, вот сюда, к окошку! Все другие спаслись: прикащик с книгами, адвокат с долговыми обязательствами в жестяном футляре, хозяин дома с страховым полисом, купец с банковыми билетами и золотом; все спасены, кроме матери с ребенком. Что за толпа на улицах, как дико пламя окрашивает любопытных, сколько их! Все эте лица стались как-бы в одно лицо, выражающее страх. Никто не решается взобраться по лестнице. Так… молодец, Бог подал тебе благую мысль, Бог поможет тебе! Как явственно я его вижу. Его глаза закрыты, зубы стиснуты; чудовище поднялось, оно лижет его своим языком, обхватывает раскаленным дыханьем. Толпа отхлынула, как море, и густо над нею клубится дым. Что это такое виднеется на лестнице, вот оно подходит ближе и ближе – тут с треском валятся черепицы – горе, ах! нет, раздается крик радости «слава Богу», – и женщины пробиваются сквозь толпу мужчин к ребенку и его матери. Все исчезло: остался один остов развалины. Но развалина видна. Искусство! изучай жизнь с кровель.
Глава III.
Мне опять не удалось видеть Тривениона. Заседаний не было по случаю Святой недели, и он отправился к одному из своей братьи министров, куда-то в северную часть Англии. Но леди Эллинор была в Лондоне и приняла меня: ничто не могло быть радушнее её обращения, хотя вид её, бледный и истомленный, выражал какую-то грусть.
После самых ласковых расспросов о моих родителях и капитане, она с большим сочувствием стала говорить о моих планах и предположениях, которые, говорила она, передал ей Тривенион. Дельная заботливость моего прежнего патрона (не смотря на его неудовольствие за то, что я не принял предложенной им ссуды) не только спасла меня и моих спутников от хлопот бумажных, но и снабдила нас советами о выборе местоположения и почвы, внушенными практическим знанием дела и которые впоследствии были для нас чрезвычайно-полезны. Когда леди Эллинор вручила мне небольшую связку бумаг с заметками на полях руки Тривениона, она сказала с полу-вздохом:
– Алберт просил меня сказать вам, что он очень желал бы так верить своему успеху в кабинете, как вашему в Австралии.
За тем она обратилась к видам и надеждам своего мужа, и лицо её стало изменяться. Глаза её заблистали, краска выступила на щеки.
– Но вы один из тех, которые знают его – заметила она. – Вы знаете, как он жертвует всем: радостью, досугом, удовольствием, для своего отечества. В его природе нет ни одного себялюбивого помысла. И все эта зависть, эти препятствия! А ктому же (глаза её склонились на её платье, и я увидел, что оно было траурное, хоть и не глубокое) небу угодно было отнять у него того, кто был-бы достоин связи с ним.
Я был тронут за гордую женщину, хотя её смущение, по-видимому, боль проистекало из самолюбия, нежели из настоящей грусти. И, может быть, высшее достоинство лорда Кастльтон, в её глазах, заключалось в том, что он должен был послужить влиянию её мужа и её личному честолюбию. Молча наклонил я голову и задумался о Фанни. А она, жалела ли о потерянном величии или грустила об утраченном любовнике?
Спустя мгновение, я сказал нерешительно:
– Не знаю, до какой степени мне дано право горевать с вами, леди Эллинор, но, верьте, не много вещей так неприятно поразили меня, как смерть, на которую вы намекаете. Надеюсь, что здоровье мисс Тривенион не очень пострадало. Не увижу я её до моего отъезда из Англии?
Леди Эллинор уставила на меня вопросительно свои чудные глаза и, вероятно оставшись довольною испытанием, потому-что протянула мне руку с нежной искренностью, сказала: