Когда я кончил, лорд Ренсфортс посмотрел на меня с участием, но неутешительно.
«Любезный Какстон, – сказал он дрожащим голосом: – я признаюсь, что некогда и сам этого желал; желал этого с того часа когда узнал вас; но отчего вы так медлили? Я этого никогда не подозревал, да и Эллинор навряд ли… Он остановился и живо прибавил: «впрочем, идите, говорите с Эллинор, как говорили со мной. Ступайте, может еще не поздно. И однако… но идите, идите…»
– Поздно! Что значили эти слова? Лорд Ренсфортс поспешно свернул на другую дорожку, предоставив мни одному добиваться смысла ответа, скрывавшего загадку. Я скоро пошел через дом, отыскивая леди Эллинор, на половину надеясь, на половину боясь найти ее одну. Была небольшая комната рядом с теплицей, в которой она обыкновенно сидела по утрам. Я пошел к той комнате.
Эта комната, вижу ее теперь! стены были покрыты картинами её руки: многие были виды местностей, которые мы посещали вместе; – во всем простота, женственность, но не изнеженность: на столе, столько знакомом по частым беседам за ним, лежали книги. Вот Тасс, в котором мы вместе читали эпизод о Клоринде, вот Эсхил, откуда я переводил ей Прометея. Многим это покажется педантством; может и было тут педантство, но в этом же заключались и доказательства сходства между молодым ученым и дочерью большего света. Эта комната была дом моего сердца! Такой воздух – шептало мне самолюбие – должен наполнить мой будущий дом Я посмотрел на все стороны, смущенный и тронутый, и увидел перед собой леди Эллинор: она сидела облокотившись на руку лицом, щеки, её были румянее обыкновенного; на глазах висели слезы. Я подошел молча и, подвинув стул к столу, увидел на полу перчатку. Перчатка была мужская. Знаете-ли, однажды, я был еще очень молод, мне случилось видеть Голландскую картину, под названием «Перчатка»: сюжет её был убийство. На ней был заплесневелый, полузаросший травою пруд: печальный ландшафт наводил мысль на злодейство, исполнял ужаса. Двое мужчин, проходивших как бы случайно стояли у пруда: один из них указывал пальцем на окровавленную перчатку; они пристально смотрели друг на друга, как будто не нужно им было слов. Перчатка была сама история! Картина долго преследовала мое детское воображение, но никогда не производила она на меня такого тяжелого, страшного впечатления, как эта перчатка на полу. Отчего? Любезный Пизистрат, теория предчувствий заключает в себе один из тех вопросов, вследствие которых приходится всегда говорить: «отчего?» Более потерявшись нежели перед отцом, я однако ж, собрался с духом, наконец, и стал говорить с Эллинор. –
Отец остановился: месяц встал и освещал всем своим сиянием, и комнату, и его лицо. Лицо его изменилось: впечатления молодости возвратили ему молодость: он казался юношей. Но что за скорбь была в его чертах! Если могло так потрясти его одно воспоминание, этот призрак страдания, какова же была живая действительность! Я невольно схватил отца за руку! Он пожал мою судорожно и сказал с глубоким вздохом:
– Я опоздал. Тривенион был счастливым женихом леди Эллинор, избранным и объявленным. Добрая Катарина, я теперь не завидую ему: взгляни на меня, добрый друг, взгляни!
Глава VIII.
– Эллинор – отдать ей справедливость – была смущена моим безмолвным отчаянием. Ни одни уста не умели бы выразить более нежное сочувствие, более благородное себя обвинение; но все это не исцеляло моей раны. Так я оставил их дом, так не обратился уже к адвокатуре: так весь пыл, все побуждения к деятельности пропали у меня навсегда, так я зарылся в книгах. И до конца дней моих остался бы я грустным, отчаянным и ни к чему не годным мизантропом, если б небо, в своем милосердии, не послало поперек моей дороги твоей матери, Пизистрат; и днем и ночью, я благодарю Бога и ее, потому что я и был, и теперь… о, конечно, я счастливый человек!
Матушка, громко рыдая, бросилась к отцу за грудь и, не говоря ни слова, вышла: глаза отца, наполненные слез, следили за ней. Несколько минут молча походив по комнате, он подошел ко мне и, положив руку на мое плечо, прошептал:
– Догадываешься ли ты теперь к чему я рассказал все это?
– Отчасти: благодарю вас, батюшка. – Я запинался и сел, потому что мне почти сделалось дурно.
– Есть сыновья, – сказал отец, садясь возле меня – которые в безумствах и заблуждениях отцов нашли бы извинения своих ошибок: ты этого не сделаешь, Пизистрат.
– Я не вижу ни безумства, ни заблуждения, сэр все очень естественно и очень грустно.
– Погоди заключать это, – сказал отец. – Велико было безумство, велико и заблуждение, позволявшее мечтам рождаться без основания, хотевшее связать деятельность и пользу целой жизни с волей такого же смертного существа, как и сам я. Небо не назначало страсти любви для мучения: этого не видно и на опыте, между большинством. Мечтатели, т. е. одинокие ученые, как я или полупоэты, как бедный Роланд, сами создают себе несчастья. Сколько лет, уже и после того когда твоя мать дала мне такое полное семейное счастье, столь долго мною не оцененное, сколько лет я томился! Главная пружина моего существования была сломана: на время я не обращал внимания. Поэтому, ты видишь, поздно в жизни проснулась Немезида. Я смотрю назад с сожалением о пренебреженных силах, о случаях, пропущенных без внимания. Разве с помощью гальванизма могу я иногда воротить на время энергию деятелей педализированных от бездействия: теперь ты видишь меня спокойным и ни к чему не годным, погруженным во что же? в нелепости какого-нибудь дяди Джака! – Теперь я посмотрел снова на Эллинор, и спрашиваю себя с удивлением: как? все это… все это… все… все безумство, все это увлечение для этого поблекшего лица, для этого светского ума? Так всегда в жизни. Смертное вянет; бессмертное свежеет с каждым шагом к могиле.
Глава IX.
– Ну, а Роланд, сэр? Как принял он все это?
– Со всем негодованием человека гордого и безрассудного. Он больше злился, бедняга, за меня нежели за себя. И до того оскорбил и рассердил он меня всем тем, что говорил об Эллинор, до того бесился на меня за то, что я не хотел разделить его гнева, что мы опять поссорились. Мы разъехались в разные стороны, и много лет не встречались. Неожиданно получили мы наше небольшое состояние. Он, как ты вероятно знаешь, употребив свою долю на покупку старых развалин и комиссии в армии (а commission in the army) что всегда, было предметом его снов, и опять уехал, все еще сердитый. Моя часть обеспечивала мою лень: она удовлетворяла всем моим нуждам; и когда умер мой старый опекун, а его дочь сделалась моей питомицей, потом, так или иначе, моей женой, я решился оставить прежнее общество и зажил посреди книг, как книга: одно утешение, однако ж было дано мне еще до моей женитьбы, и Роланд говорит что он тем же самым был утешен не менее меня: Эллинор получила наследство. Бедный брат её умер, и все состояние её отца досталось ей. Состояние разделило нас бездной, большей нежели её брак. Будь Эллинор бедна, не смотря на её положение в свете, я мог бы работать, трудиться как лошадь. Но Эллинор богатая – это бы меня уничтожило! Значит, тут было утешение. И, однако, прошедшее было неотвязно со мною, прошедшее, это мучительное сознание об утраченном, о том что существенное жизни было оторвано от жизни, и все более, более! То, что осталось мне, было не горе, а пустота. Живи я больше с людьми, меньше с мечтами и книгами, я умел бы приучить себя переносить утрату какой-нибудь страсти. Но в уединении мы живем только в самих себе. Нет растения, которому солнце и воздух были бы так нужны, как человеку. Теперь я понимаю отчего лучшие и замечательнейшие люди жили в столицах, и поэтому я опять таки говорю, что довольно одного ученого в семье. Доверяясь твоему доброму сердцу и строгой чести, я спозаранку пустил тебя в свет. Ошибся ли я? докажи что нет, дитя мое; знаешь что сказал один очень хороший человек: «слушай мои советы и следуй им, а не моему примеру!»