– Вы очень любезны, но не умею играть в вист, сказал я.
– Не играете в вист, не были, в театре, не курите! Сделайте одолжение, молодой человек (сказал он величественно и хмурясь), что же вы умеете, что вы знаете?
Пораженный этой выходкой и устыдясь моего совершенного неведения в том, что мистер Пикок считал первым основанием знания, я наклонил голову и опустил глаза.
– Это хорошо, – продолжал мистер Пикок, ласковее прежнего: – в вас есть невинный стыд молодости. Это подает надежды на будущее. «Смирение есть лестница его молодого честолюбия,» говорит Лебедь. Взойдите на первую ступень и познаете вист, – «с начала по шести пенсов очко.
Не смотря на мою неопытность в деле практической жизни, я имел счастье узнать кое-что об открывавшемся передо мной поприще из руководителей, столько раз оклеветанных, которые зовут романами, или повестями, – сочинения, в отношении к внутреннему миру, имеющие значение географических карт для внешнего. Мне внезапно пришло на ум несколько воспоминаний из Жиль-Блаза и Векфильдского Священника. Я не имел желания идти по стопам достойного Моисея и чувствовал, что в сношениях с этим новым мистером Дженкинсоном, я даже не мог бы похвалиться шагреневыми очками. Потому, покачав головой, я спросил счет. Когда я вынул кошелек, связанный мне моею матерью, содержавший одну золотую и несколько серебряных монет, я заметил, что глаза мистера Пикока засверкали.
– Не хорошо, сэр! не хорошо, молодой человек! «Скупость запала глубоко.» Прекрасно выразился Лебедь. Кто ничем не рискует, тот ничего не выигрывает!
– У кого нет ничего, тому и рисковать не чем, – отвечал я, его же словами.
– Как нет ничего? – Молодой человек, разве вы сомневаетесь в моей состоятельности, в моем капитале, в моем золоте?
– Я говорил о себе, сэр. Я не довольно богат, чтобы играть с вами на деньги.
– Что вы этим хотите сказать, сэр? – воскликнул мистер Пикок, в добродетельном негодовании. – Вы меня оскорбляете.
И он грозно встал и надвинул свою белую шляпу на парик.
– Оставьте его, Галь, – сказал презрительно юноша. – Если он дерзок, ударьте его. (Это относилось ко мне.)
– Дерзок! ударить! – воскликнул мистер Пеков, ужасно покраснев! Но заметив улыбку на губах товарища, он сел и погрузился в молчание.
Я заплатил деньги по счету, и когда, исполнив эту обязанность, которая редко доставляет удовольствие, хватился моей дорожной котомки, то увидел, что она была в руках молодого человека. Он хладнокровно читал адрес, который я на всякий случай прилепил к ней: Пизистратус Какстон, Эск., в N. гостинице, N. улице, близ Стрэнда.
Я взял у него котомку. Такое нарушение законов приличия, со стороны молодого джентльмена, хорошо знавшего жизнь, поразило меня более, нежели уязвил бы меня подобный поступок от мистера Пикока. Он не извинился, но кивнул мне головой, как бы желая проститься, и растянулся по лавке во всю свою длину. Мастер Пикок, углубившийся в раскладывание пасьянса, даже не ответил на мой прощальный привет, и на следующее мгновение я был один на большой дороге. Мысли мои долго обращались к молодому человеку, сожалея о будущности, предстоящей человеку с его привычками в подобном обществе, я невольно удивлялся не столько его красивой наружности, сколько развязности, смелости и беззаботному влиянию над товарищем, много старшим.
Было довольно поздно, когда я увидел перед собою колокольню города, в котором решился переночевать. Рог нагонявшей меня кареты заставил меня обернуться, и в то время, когда карета проезжала мимо меня, я увидел на наружном месте мистера Пикока, все еще боровшегося с сигарой, едва ли не тою же самой, и его молодого приятеля, который, развалившись на империале посреди поклажи, склонился на руку прекрасной головой, и, вероятно, не замечал ни меня, ничего другого.
Глава V.
Я могу, судя может быть через-чур лично, т. е. по собственному опыту, определить данные молодого человека на то, что зовут практическим успехом в жизни, по двум, на первый взгляд, весьма обыкновенным его способностям: любопытству и необычайной живости известного рода. Любопытство, которое торопится узнать все, что для него новое, и нервозная деятельность, близкая к беспокойству, которое редко позволяет телесной усталости стать между человеком и целью этих двух свойств, по-моему, достаточны, чтобы пуститься в свет.
Как ни устал я, но совершив омовение и, в столовой гостиницы, где я остановился, освежавшись обыкновенным напитком пешехода, простым и нередко оклевываемым, чаем, я не мог противиться искушению широкой, шумной улицы, освещенной гасом и видневшейся сквозь тусклые окна столовой. Я прежде никогда не видывал большего города, и противоположность между светлой деятельной ночью улицы и скромной, безжизненное ночью деревень и полей сильно меня поразила.
Поэтому я выскочил на улицу и прыгая, и смеясь, то глазел в окна, то как будто спешил по течению жизни, покуда очутился у трактира, около которого толпилась небольшая кучка женщин, граждан, и голодных, по-видимому, детей. В то время, как я рассматривал толпу и удивлялся, почему главная забота большинства земного населения о том, как, когда и где поесть, слух мой был поражен слелующими словами:
– Действие происходит в Трое, говорит знаменитый Билль.
Оглянувшись, я увидел мистера Пикока, указывавшего тростью во отворенный, рядом с трактиром, крытый ход, освещенный гасон я над дверью которого, на оконном стекле, было написано черными буквами: «Биллиарды». Присоединяя действие к слову, Пикок разом вошел в отворенную дверь и исчез. Юноша-товарищ следовал за ним лениво, как вдруг заметил меня. Легкий румянец выбежал на его темные щеки; он остановился и опираясь о дверь, долго и как-то странно смотрел на меня, прежде нежели сказал:
– Вот мы и опять встретились, сэр! Не сладко вам, я думаю, проводить время в этом месте: ночи длинны вне Лондона.
– О, отвечал я простодушно, – меня все здесь тешит: освещение, лавки, давка; потому что все это для меня новость.
Юноша оставил свое место и, как бы приглашая меня следовать за вами, стал, с выражением какой-то горькой насмешки, хотя в словах его просвечивала будто грусть:
– Одно, не может быть ново для нас, – старая истина, которую мы знали прежде даже, нежели отняли у нас кормилицу: все, что имеет какую-нибудь цену, должно быть куплено; ergo, кто купить ничего не может, у того ничего и не будет.
– Не думаю, сказал я, чтобы все лучшие вещи можно нам купить. Посмотрите на этого бедняка, худого, больного ювелира, что стоит перед своей лавкой: его лавка лучшая на этой улице, – а я уверен, что он с радостью отдал бы ее всю вам, или мне, за наше здоровье и крепкие ноги. Нет! я скорее соглашусь с моим отцом: лучшее в жизни дано всем, т. е. природа и труд.
– Это говорит ваш отец, и вы за ним! Впрочем, все отцы проповедуют и это и другие мудрые истины; но не вижу я, чтобы отцы часто находили в сыновьях доверчивых слушателей.
– Тем хуже для сыновей! – сказал я решительно.
– Природа, – продолжал мой собеседник, не обращая внимания на мое восклицание, – природа действительно дает нам много и учит каждого из нас, как употреблять её дары. Если природа вложила в вас наклонность к лошадиному труду, вы будете трудиться, как лошадь; если она вложила в меня побуждение к возвышению, самолюбие что ли, и отвращение от труда, я могу идти в гору, но работать верно не буду.
– Стало, вы согласны с Скилем, сказал я, – и верите тому, что нами руководят шишки нашего черепа?
– Да, и кровь наших жил, и молоко матери. Мы наследуем все, наравне с подагрой и чахоткой. Так вы всегда делаете то, что говорит вам отец… Вы добрый мальчик!
Я был обижен. Никогда не мог я понять, отчего бывает человеку стыдно, когда его хвалят за доброту: но тогда я был недоволен. Однако я резко отвечал:
– Если б у вас был такой отец, как у меня, вам бы не показалось неестественным поступать по его словам.