В этом была еще не вся беда. Большое анти-издательское общество, вообще с трудом поддерживавшее свое существование, начавшееся с объявлений о непрерывном ряде занимательных и дельных сочинений, между которыми в списке великолепных поэм, драм, назначенных не для сцены, опытов Филевефроса, Филантропоса, Филополиса, Филодема и Филалета, выскакивала История человеческих заблуждений, томы I и II in q°, с картинами, – анти-издательское общество, говорю, которое до сих пор произвело одни только цветочки, умерло от внезапного удара в ту минуту, когда его солнце, в лице дяди Джака, село в киммерийских странах Флита; а учтивое письмо от другого типографщика (о Виллиам Какстон, Виллиам Какстон, досадный предок!) уведомлявшего моего отца об этом происшествии, почтительно доводило до его сведения, что к нему, как наиболее достойному члену этого общества, вынужден был он, типографщик, обратиться за покрытием издержек не только по дорогому изданию «Истории человеческих заблуждений», но и по тем, которых стоило печатание и бумага поэм, драм, назначенных не для сцены, опытов Филевефроса, Филантропоса, Филополиса, Филодема и Филалета, без сомнения весьма достойных, но тем не менее сопряженных с значительными потерями с точки зрения денежной.
Признаюсь, когда я узнал обо всех этих приятных происшествиях и удостоверился от м. Скилля, что отец действительно принял на себя законную ответственность удовлетворить всем этим требованиям, я упал на мое кресло, удивленный и ошеломленный.
– Ты видишь, – сказал отец, – что до сих пор мы боремся с чудовищами во мраке. А в темноте всякое чудовище кажется больше и страшнее. Даже Август Цезарь, хотя, конечно, всегда умел найти столько видений, сколько нужно было ему, не любил однакожь их неожиданных посещений и никогда не сидел в потемках один. До чего простирается сумма, которой требуют от меня, мы не знаем; чего можно ждать от других дольщиков, также темно и неопределенно. Но прежде всего нужно вытащить бедного Джака из тюрьмы.
– Джака из тюрьмы? – воскликнул я. – По-моему, сэр, вы слишком далеко простираете прощение.
– Далеко? Он не был бы теперь в тюрьме, если б я не закрыл глаза на его слабость. Надо мне было знать его лучше. Глупая самоуверенность ослепила меня; я вздумал печатать Большую книгу, как будто бы (м. Какстон оглянул полки) и без того не довольно больших книг на свете! Я вздумал распространять и поощрять познания под видом журнала, я, не знавший на столько характер моего свояка, чтобы спасти самого себя от гибели! Будь, что будет, а я сочту себя ничтожнейшим из всех людей, если дам сгнить в тюрьме бедному созданию, на которое мне следовало смотреть, как на мономана, – потому только, что мне, Остину Какстон, не достало здравого смысла. И (заключил с решимостью отец) он брат твоей матери, Пизистрат. Мне бы надо было сейчас же ехать в город; но услышав, что жена писала к тебе, я ждал тебя, чтобы оставить ее в сообществе надежды и утешения – двух благ, которые улыбаются каждой матери на лице такого сына, как ты. Завтра я еду.
– И думать не смейте! – твердо отвечал мистер Скилль. – Как медик, я запрещаю вам ехать прежде шести дней.
Глава II.
– Сэр, – продолжал мистер Скилль, откусив кончик сигары, которую вытащил из кармана, – вы согласитесь со мною, что вас призывает в Лондон весьма важное дело.
– В этом нет сомнения, – отвечал отец.
– А хорошо или худо сделается дело – это зависит от состояния здоровья, – самодовольно воскликнул Скилль. – Знаете-ли, мистер Какстон, что покуда вы смотрите так спокойно, нарочно для того, чтоб поддержать вашего сына и обмануть жену, знаете-ли, что ваш пульс, который бьется обыкновенно не много более шестидесяти раз, теперь делает до ста ударов? Знаете ли вы, что ваши слизистые оболочки в состоянии раздражения, очевидном на papillis кончика вашего языка? И если при таком пульсе и при таком языке вы думаете делать денежные дела с людьми, которые над ними поседели, я могу только сказать, что вы человек пропадший.
– Но… начал было отец.
– Разве сквэр Роллик, – продолжал мистер Скилль – сквэр Роллик, самая коммерческая голова, разве сквэр Роллик не продал свою прекрасную ферму, Скрэнниголт, тридцатью процентами дешевле её настоящей цены? Все графство с ума сошло! А что было причиной? У него были первые признаки припадка желтухи, дававшего ему печальный взгляд и на всю жизнь, и на интересы земледелия! С другой стороны, разве знаменитый Куль (Cool), благоразумнейший из всего населения трех соединенных королевств и до того методичный, что все часы ставились по его часам, одним утром, очертя голову, не бросился в безумную спекуляцию возделывания Ирландских болот (часы его шли неверно впродолжении целых трех месяцев, отчего все наше графство на час ушло вперед от всей Англии!) А что было причиной этого, не знал никто, пока не позвали меня: я нашел кожицу черепа в состоянии острого раздражения, вероятно, в полостях органов приобретения и мечтательности. Нет, мистер Какстон, вы останетесь дома и примете успокоивающую микстуру, которую я пришлю вам, из соку латука и бузины. А я, – продолжал Скилль, зажигая свою сигарку и делая две отчаянные затяжки, – а я поеду в город я обделаю все дело за вас, и кстати возьму с собой этого молодого джентльмена, которого пищеварительные отправления в состоянии безопасно бороться с ужасными началами диспепсии, – неумолимыми должниками.
Мистер Скилль, говоря это, с намерением наступил мне на ногу. Отец кротко отвечал:
– Хоть я вам и очень благодарен, Скилль, за ваше любезное предложение, но не вижу я необходимости принять его. Я не такой дурной философ, как вы, по видимому, воображаете; и удар, который я получил, хоть расстроил мой организм, но не сделал меня неспособным продолжать мои дела.
– Гы! – проворчал Скилль, вскакивая и хватая пульс отца; – девяносто-шесть, девяносто-семь биений! А язык, сэр!
– Вот вздор, – отвечал отец: – вы и не видали моего языка.
– Нет нужды: я знаю, каков он, по состоянию век: кончик красен, а бока шаршавы, как подпилок!
– Как хотите, – сказал Скилль торжественно, – мои долг предупредить, (вошла матушка с известием, что готов был мой ужин), и я объявляю вам, миссисс Какстон, и вам, мистер Пизистрат Какстон, как непосредственно здесь заинтересованным, что, если вы, сэр, отправитесь в Лондон по этому делу, я не отвечаю за последствия.
– Остин, Остин! – воскликнула матушка, бросаясь на шею к отцу.
Я, между тем, менее напуганный серьезным тоном и видом Скилля, представил бесполезность личного присутствия мистер Какстона на первое время. Все, что мог он сделать по приезде в город, было отдать дело в руки хорошего адвоката: это могли и мы сделать за него; достаточным казалось послать за ним, когда, мы удостоверимся в настоящем смысле всей истории. Между тем Скилль не выпускал из рук пульса отца, а мать висела у него на шее.
– Девяносто-шесть, девяносто-семь! – ворчал Скилль мрачно.
– Не верю, – воскликнул отец почти сердито, – никогда не чувствовал я себя лучше и хладнокровнее.
– А язык! посмотрите на его язык, миссисс Какстон: язык, который так светится, что можно читать при его свете!
– Остин, Остин!
– Душа моя, язык мой тут ни при чем, уверяю тебя, – сказал отец сквозь зубы; – но этот человек столько же знает об моем языке, сколько о таинствах элевзинских.
– Покажите же его! – воскликнул Скилль, – и если он не такой, как я говорю, вот вам мое разрешение отправиться в Лондон и бросить все ваше состояние в две большие ямы, которые вы ему вырыли. Покажите!
– Мистер Скилль! – сказал отец, краснея, – стыдитесь!
– Добрый, милый Остин! у тебя рука прегорячая; у тебя верно лихорадка.
– Ничуть не бывало.
– Сэр, но только для того, чтоб утешить мистера Скилль, – сказал я умоляющим голосом.
– Вот вам! – сказал отец, вынужденный к повиновению и робко высунув на минуту оконечность побежденного органа красноречия.
Скилль вытаращил свои жадные глаза.