Завязался разговор, скачками и прыжками, разговор, который лорд Кастльтон до того выводил из пределов обыкновенного понятия и любезной беседы бедного сэра Седлея, что последний, как ни привык он быть корифеем за своим столом, на этот раз должен был молчать. При его легкой начитанности, знании анекдотов и веселой опытности по части гостиных, он не находил ни одного слова, которое мог бы поместить между важных и серьезных предметов, занимавших лорда Кастльтон, по временам прихлебывавшего из стакана. Только самые важные и практические вопросы, по-видимому, влекли этого будущего путеводителя человечества. Дело в том, что лорд Кастльтон преимущественно изучал все, что относится к собственности, – понятию, заключающее ему обширный объем. Ему было сказано: «вы будете богатым владельцем: для вашего самосохранения необходимо основательное знание. Вы будете обмануты, запутаны, осмеяны, одурачены, затруднены на каждый день вашей жизни, если не освоитесь со всем, что угрожает или обеспечивает собственность, уменьшает или увеличивает ее. Вы имеете значительный вес в государстве, вам надо знать интересы всей Европы, даже всего просвященного света, потому-что эти интересы имеют влияние на отдельную страну, а интересы вашей страны чрезвычайно важны для личных интересов маркиза де Кастльтон». В следствие этого молодой лорд обсуждал и излагал в полудюжине сентенциальных фраз: состояние материка; политику Меттерниха; вопрос о папстве и расколах; отношение земледельческого класса к мануфактурному; хлебные законы; монетный курс; законы о плате за труд; разбор главных ораторов Нижней-палаты, со вставочными замечаниями о важности удобрения скота; введение льна в Ирландии; переселения; пауперизм; патологию картофеля; связь между картофелем, пауперизмом и патриотизмом, и другие, не менее для размышления важные, предметы, более или менее связанные с идеею о собственности Кастльтонов, – оказывая притом немалозначительную ученость и какое-то торжественное направление ума. Странность была в том, что предметы, таким образом избранные и обсуживаемые, принадлежали не молодому адвокату или не зрелому политику-эконому, а гордой лилии поля. О человеке менее высокого звания всякий бы сказал: он не без дарования, но через-чур самолюбив; а в лице, рожденном с таким состоянием и имевшем всю возможность весь век свои нежиться на солнце, нельзя было не уважать добровольного участия к чужим интересам; нельзя было не сознаться, что в молодом маркизе были все данные человека чрезвычайно замечательного.
Бедный сэр Седлей, которому все эти вопросы были столько же чужды, сколько богословие Талмуда, после нескольких тщетных усилий свести разговор на более благодарную почву, наконец отказался от всякой надежды и с сострадательной улыбкой на прекрасном лице, окунувшись совершенно в свое покойное кресло, принялся рассматривать свою табакерку.
К немалому удовольствию нашему слуга доложил, что приехал экипаж лорда Кастльтон; сказав мне другую речь с невыносимой любезностью, и холодно пожав руку сэра Седлея, лорд вышел.
Комната, где мы завтракали, выходила на улицу, и, между тем как сэр Седлей провожал своего гостя, я невольно подошел к окну. У подъезда стояла дорожная карета, запряженная четверкой почтовых лошадей: слуга, казавшийся иностранцем, ждал с шубой своего господина. Когда лорд Кастльтон остановился на улице, и стал кутаться в дорогой мех, я, более, нежели в комнате, заметил слабость его сложения и неимоверную бледность его бесстрастного лица; вместо зависти я почувствовал сожаление к владельцу всей этой роскоши величия, почувствовал, что ни за что бы не променял моего здоровья, непринужденной веселости и живучей способности наслаждаться вещами самыми обыкновенными и самыми общедоступными, на состояние и вес, которым так много служил этот бедный юноша, может-быть, потому, что так мало употреблял их на служение удовольствию.
– Ну, что, – сказал сэр Седлей, – что вы об нем думаете?
– Это один из тех людей, которые особенно нравятся Тривениону, – отвечал я довольно рассеянно.
– Это правда, – сказал сэр Седлей серьезно и с вниманием глядя на меня; – вы слышали? Впрочем нет, вы не могли еще слышать.
– Что такое?
– Мой добрый друг, – отвечал любезнейший и деликатньнший из всех джентльменов, отворачиваясь, чтоб не видеть моего волнения, – лорд Кастльтон едет в Париж к Тривенионам. Задушевная мысль леди Эллинор приведена в исполнение, и наша прекрасная Фанни должна сделаться маркизою де-Кастльтон, лишь только её жениху исполнятся лета, то есть через шесть месяцев. Матери давно это устроили между собою.
Я не отвечал, и все смотрел в окно.
– В этом союзе, – продолжал сэр Седлей, – все, что нужно Тривениону для упрочения его положения. Как только откроется парламент, он получит важное место. Бедняга! Как я буду жалеть его! Странно, – сказал сэр Седлей, начавший ходить по комнате, чтоб дать мне время оправиться, – как заразительна эта страсть к делам в нашей туманной Англии! И не один Тривенион, вы видите, болен ею до такой сложной степени, а и бедный мой двоюродный брат, который так молод (сэр Седлей вздохнул) и мог-бы так наслаждаться жизнию; он теперь хуже вас, когда Тривенион мучил вас до смерти. Конечно, славное имя и высокое положение, как у Кастльтонов, тяжелая забота для человека совестливого. Вы видите, как сознание его ответственности состарело его; у него, положительно, две морщины под глазами. При всем том, я удивляюсь ему и уважаю его опекуна; почва, по природе, боюсь, чрезвычайно-жидкая, тщательно обработана, и Кастльтон, с помощью Тривениона, будет первым между перами, и когда-нибудь, право, первым министром. И когда я думаю об этом, как благодарен я всякий раз его отцу и матери, которые произвели его на свет уже в преклонных летах, потому что, если б он не родился, я был бы несчастнейший человек, да, решительно: этот ужасный маркизат перешел бы на меня! Я не умею без глубокого сочувствия подумать о сожалениях Ораса Вальполя, когда он стал графом Орфолд, без содрогания – о несчастий, от которого добрая леди Кастльтон имела любезность спасти меня, благодаря водам Эмса и после двадцати лет брачной жизни!.. Скажите же, мой добрый друг, что у вас делается дома?
Когда великий актер еще не прибыл на сцену, или нужно ему переодеться, или еще не оправился он от излишнего приема горячительных жидкостей, и зеленая занавесь, по этому, против обыкновенного, замедляет свое восхождение, вы замечаете, что в оркестре контрабасс, великодушно посвятив себя на прелюдию удивительно щедрую, вызывает Лодоиску или Фрейшюца, чтобы протянуть время и дать замешкавшемуся истриону досуг надеть панталоны телесного цвета и придать себе сложение, приличное Кориолану или Макбету; – точно так сэр Седлей сказал свою длинную речь, не требовавшую возражений, и продолжил ее до той точки, где мог он искусно кончить ее росчерком заключительного вопроса, чтоб дать бедному Пизистрату и время и средства оправиться. Есть особенная нежность и заботливое участие в этом редком даре утонченной внимательности: теперь, оправившись, когда я оглянулся и увидел, что кроткие, голубые глаза сэра Седлея спокойно и ласково были обращены на меня, между тем как, с грацией, которой от времен Поппе не было ни у одного человека, нюхавшего табак, он освежился щепоткой прославленной «Бьюдезертовой смеси,» сердце мое исполнилось признательности к нему, словно сделал он мне неизмеримое одолжение. И этот вопрос «что у вас делается дома?» совершенно возвратил мне мое присутствие духа и на время отвлек от горького потока мыслей.
Я отвечал коротким объяснением неудачи отца, скрывая наши опасения за всю её важность и говоря о ней более как о предмете скучном, нежели возможном поводе к разорению, и просил сэра Седлея дать мне адрес адвоката Тривенионова.
Добрый баронет слушал с большим вниманием: быстрая проницательность, свойственная светскому человеку, дала ему понять, что я смягчил рассказ мой более, нежели следовало верному расскащику.
Он покачал головой, и, сев на диван, дал мне знак, чтоб я сел рядом с ним; потом, положив руку на мое плечо, сказал своим вкрадчивым, любезным тоном: