Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

А Кант — действительно видный философ. От него позднейшая философия потянула дальше нить неверия, сомнения, субъективизма. Кант считал, что человеческий разум не в состоянии охватить, понять то, что происходит в окружающем человека мире вещей, ибо он, разум, имеет дело не с самими вещами, а только с их отражениями в сознании. Математику, геометрию, тригонометрию Кант считает чистым разумом, так как науки эти будто бы возникли не из опыта и практики, а привнесены сознанием: они изучают особенности пространства, времени — категорий, которые объективно не существуют и даны человеку априорно, это значит — без участия опыта и практики.

Если мир нельзя познать, то его можно создать — волей, силой навязать людям, обществу какие хочешь представления — такой вывод сделали позднейшие философы — Шопенгауэр, Ницше. Фашисты как раз и ухватились за Ницше, возведя его в ранг своего идеолога.

Высоцкий помнит: в Германии в каждой библиотеке — домашней или общественной — ему попадались на глаза книги Канта, Ницше. Гегеля, Маркса, Ленина, конечно, не было. Только однажды он нашел томик, выпущенный в начале тридцатых годов, с портретом вождя, каким рисовали его, когда Высоцкий только начал ходить в школу. Тот немец, который в своем шкафу прятал Ленина, видимо, был смелый человек. Хорошо, что он все-таки был. Так как чаще, пожалуй, в каждом семейном шкафу Высоцкий находил «Майн кампф» Адольфа Гитлера и «Миф двадцатого столетия» Альфреда Розенберга.

Да, вот так, в двадцатом столетии — мифы. Фашисты но видели в этом ничего плохого. У Ницше взяли идею сверхчеловека, понятие воли. «Мир как воля и представление» — называется одна из книг Шопенгауэра. Именно такой мир собирались построить фашисты. Через кровь, трупы, уничтожение целых народов проложить дорогу тысячелетнему рейху. Если истины нет, невозможно до нее добраться, то можно истину придумать, заставить в новоявленный миф поверить. Нужна только воля, сила. На ней держится мир.

Это, конечно, теория. Он, Высоцкий, как неопытный писатель, сделал ошибку, отведя в своей рукописи излишне большое место теоретическим рассуждениям. Ничего этого не нужно. Рядовые немцы, с которыми он встречался, когда попал в плен, и позднее, когда видел их в качестве пленных, и еще позднее, когда находился в Германии, разговаривал с кем хотел, — так вот все эти немцы ни Ницше, ни Альфреда Розенберга не читали, некоторые даже не знали, что есть такие книги. Но почему же тогда многие из них были так жестоки, беспощадны к своим жертвам, жгли живыми в захваченных деревнях старых женщин и детей, уничтожали пленных?

Всю ночь Высоцкий писал. Прежде всего надо оставить и даже расширить картины, посвященные плену. Он ничего не будет выдумывать, покажет только то, что видел, пережил.

Он начал с арки. До мелочей видел теперь эту арку над входными воротами в лагерь, каким стала оплетенная колючей проволокой территория небольшого деревообрабатывающего завода с циркулярками, пилорамой, штабелями бревен, двумя приземистыми бараками, в которых размещались пленные, и аккуратно ухоженным, с жестяной крышей домиком, где жила охрана. Когда-то заводик был частью небольшого поселка, лежавшего около железнодорожной ветки-однопутки. От склада, который теперь был за проволокой, до синеющего вдали леса вела узкоколейка, по которой провозили бревна. В лес пленных не пускали. Там работали жители поселка: валили сосны, грузили на узкие платформы, паровозиком подгоняли к самой арке. Раз в три дня входные ворота раскрывались, и машинист, подав пронзительный гудок, загонял цуг платформ в лагерь. Других гражданских сюда не пускали.

И еще раз в неделю, построив колонну, прихватив всех лагерных овчарок, конвой выводил пленных на станцию — грузить в эшелон шпалы, детали от бункеров — продукцию заводика. Это было единственным просветом в лагерном однообразии — визге пил, циркулярок, грохоте пилорамы, пыхтенье паровозика.

Высоцкий смотрит теперь на прошлую жизнь своего героя только через колючую проволоку лагерной ограды. Страницы, написанные ранее, — о довоенных мечтаниях юноши, училище связи, боях под Харьковом — надо переделать и подать сквозь чувства узника, который день и ночь бредит волей. На этом он построит первую часть повести.

Высоцкий больше вычеркивает, чем пишет. Снимает абзацы, обрубает вязь лишних слов, предложений, подчиняя ритм, мелодию рассказа настроению, которое теперь властно завладело им. Совсем не жалко выкидывать, перечеркивать целые страницы ради одного только предложения или какой-нибудь детали.

Что-то необыкновенно важное в жизни его герой познал там, в лагере, и как долго Высоцкий, незадачливый писатель, шел к этому выводу. За побег из лагеря наказание было одно — смерть; однако его лейтенант три раза повторял попытку. О том — будет или не будет жить — не думал. Вообще на войне никто о таких вещах не думает, даже старается отогнать подобные мысли, если они приходят. Война — особое состояние духа. Может, потому один человек так легко убивает другого, не ощущая особых укоров совести.

Время от времени Высоцкий встает, закуривает, подходит к открытому окну. В городе редкие огни, приглушенные ночные звуки: промчится по набережной такси, отзовется внизу, в каком-нибудь дворе, петух. Город спит. Тут, кажется, даже и предприятий таких нет, которые бы работали в ночную смену. Разве что электростанция да телеграф.

В эту ночь Высоцкий как бы живет в двух измерениях — в прошлом и настоящем. Переход от одного состояния в другое совершается мгновенно. Когда он стоит у окна, смотрит на город — ощущает себя сегодняшним, зрелым человеком, сядет к столу — и сразу перевоплощается в далекого, двадцатилетнего лейтенанта, который больше всего мечтает вырваться из плена. Есть, значит, то, что называется связью времен.

Хорошо, что он согласился читать лекции и приехал сюда. Как бы предчувствовал, что только тут, в городе молодости, может появиться настроение, которое позволит со священным трепетом переписывать, переделывать порыжевшие от долгого лежания листки.

Когда начало светать, перед Высоцким лежала стопка бумаги. Он перечитал написанное ночью, а также сплошь искромсанные поправками-вставками старые листки и остался доволен. Что-то вырисовывается. Что — он, теоретик, который столько лет морочит студентам головы, раскрывая сущность литературы, и сам не скажет. Есть ощущение правды, гармонии. Литература, видимо, держится на измерении жизни по наивысшим законам человеческого духа. Вообще странная вещь — литература. Во многих отношениях — загадка, тайна. Не на своем месте слово в предложении, и от всего предложения отдает фальшью. В математике от перестановки слагаемых сумма не меняется, в литературе — меняется.

Высоцкий закрыл окно, разделся и, добравшись до кровати, сразу заснул. Не слышал, как пробудилась гостиница, как хлопали двери, алюминиевые спинки раскладушек — их снова складывали, убирая из вестибюля.

VIII

Он проснулся в полдень и, позавтракав, решил заглянуть в редакцию. Из бывших сотрудников там только Вайнштейн да Корчной. Но Вайнштейн уже, видно, плещется в теплом море, а с Корчным он близок не был. «Добрый день», «как живешь?», «будь здоров» — только и всего. Надо в первую очередь познакомиться с машинисткой, перепечатывать понемногу написанное.

Редакция размещается в административном здании вместе с горкомом, горсоветом и другими учреждениями. Здание обращено фасадом на Центральную площадь. Длинный коридор, по сторонам комнаты. Комната на двух сотрудников. Роскошь. И новое племя газетчиков.

На отделении журналистики Высоцкий тоже читает курс литературы, поэтому знакомые есть и тут. Даже сам редактор знакомый — чернявый, общительный парень лет тридцати. Встретив Высоцкого в коридоре, сразу ведет к себе в кабинет.

— Съездим на Нефтестрой, Алесь Иванович, — приглашает редактор. — У нас «Волга», поедем, куда захотите. Я же знаю, журналистская жилка в вас бьется.

Высоцкий охотно соглашается:

40
{"b":"243339","o":1}