Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Анныч не любил этого притворно ласкового старика, в кумачовой рубахе, подпоясанной веревочкой, на которой болтались ключи от сундуков. Но поделать ничего нельзя было — извозчиков так и не оказывалось. Пришлось вступать в разговор.

— Как нарочно все складывается, — пожаловался Анныч трактирщику.

— A что горевать-то? — ответил Трифон. — Коли дело так сложилось, что хотите ехать непременно, так взяли да заявились в ЕПО, там постоянно волостные лошади стоят.

— Почему ж ты раньше мне это не сказал?

— Господи, а на что я буду людям досаждать? Ежели не около вашего брата — командированного — извозному человеку нажиться, то около кого прикажете? Бары-то ныне все вывелись. Вместо бар вы — портфельщики.

Проклиная незадачливый день, Анныч пошел в кооперацию. Волостная лошадь там стояла без толку, товары еще не были получены, и заведующий отдал ее Аннычу с тем, чтобы утром ее пригнали обратно.

Анныч уселся в сани и нырнул в дорожную темь, разостлавшую перед ним свои покрывала. Дорога, изъеденная вешним воздухом, теперь обледенела, сани ехали по льдинкам, как по ножам.

Время подходило к полуночи. Анныч рассчитывал, что у артельщиков в лесу будет вовремя, переночует и утром уедет в село.

Глава семнадцатая

В этот день был базар в волостном селе. С утра Канашев был на базаре. И с утра сверх меры расстроился.

Дело началось с того, что мужик, шедший с базара, шепнул ему: забирают хлеб по твердым ценам в кооперацию и продать его по вольным ценам можно только украдочкой на частном дворе. Канашев и раньше знал, что сбывать хлеб следует без лишнего шума, не на глазах у начальства, и речи мужика его нимало не тронули. Но, когда он въехал с возом на двор, ему стало ясно, что двор был полон такими же, как он. Мужики перешептывались, подозревая друг в дружке доносчика, и перепуганно оглядывались.

Возы стояли рядами, крепко окутанные дерюгами и брезентом. В этом тоже не было ничего особенного, но Канашев подумал: его отборное зерно надо продавать наспех, в полутьме, — не похвалиться им, не взять горсть на ладонь, чтобы испробовать добротную весомость, не покуражиться перед покупателями, не похлопать по рукам, не рассказать потом об удачной продаже всем и каждому... Он вдруг осознал, что теперь, наоборот, все надо делать молчком, тайком, с воровской оглядкой, сбывая нажитое, да еще самому напроситься со своим зерном, самому найти покупателя. И у него защемило сердце.

У ворот, с фонарем в руке, стоял человек в вязаной рубахе, подпоясанной веревкой, и в смазных сапогах гигантских размеров. Он тихонько торговался с мужиками. Было тяжко, как в доме покойника, мужики бродили около возов, подобно ошалелым тараканам. Другие отходили от перекупщика — «вязанки», сокрушенно переговариваясь, но, пождав, опять подходили. Обычных конкурентов «вязанки» на этот раз не было.

Канашев выждал, когда около перекупщика стало меньше народу, подошел и сказал:

— Муку берете?

— У тебя сколько? — спросил «вязанка» коротко.

Канашев тихо ответил:

— У меня четыре мешка.

— Цена рубль.

— Нам это не с руки.

— Такая цена на данном отрезке — рубль любой пуд.

Канашеву хотелось перечить, хотелось сказать, что пуд пуду рознь, что не всякий умеет так смолоть рожь, но то, что «вязанка» даже не спрашивал его об этом и, не посмотрев на муку, уже дал цену, обидой наполнило сердце. Канашев молча присел и начал раздумывать. Рядом сидел мужик тоже в раздумье.

— С мучкой? — спросил он робко Канашева.

— На постройку сколачиваю... Гляди вон, продаю, ровно краденое, свое родное...

— Тебе это дело в полгоря, — сказал мужик, оглядываясь, — а я вроде чин, член сельсовета... — И он зашептал: — Увидят комсомольцы, в газету пропишут. Писальщики эти везде появились... То да се — упекут за свое, за родное. Гречу продаю.

Канашеву стало еще плоше.

«Вязанка» тихохонько меж тем прохаживался около. Канашев остановил его:

— Накинь четвертак. Накинь, мужик, отборная мука.

— Любой пуд — рубль, — ответил тот, не обертываясь.

Светало. Фонарь в руках скупщика стал красно-тусклым. Через забор и сверху через ветхую, изъеденную непогодой поветь все настойчивее пробивались шумы с улицы, базар входил в раж.

— Ладно, — сказал Канашев, — пользуйся случаем.

— Случаи все одинаковые, ответил «вязанка», — не хочешь по чести отдавать, — шиш получишь. Еще реквизируют. Есть указ о твердых ценах... Пишут в газетах: кулак хочет дать бой и наживаться на спекуляции, вырвем инициативу у частника... Они тебе не только инициативу, они тебе и волосы седые вырвут...

— Ладно, ладно, — сказал Канашев, торопясь сбыть муку...

Он ее сбыл и ушел в чайную угрюмый и отяжелевший. Улучив момент, он кивнул головой проходящему мимо мальцу. Малец под фартуком принес «половинку», сунул Канашеву в подол шубы, потом подал чайный прибор и закуску — два соленых рыжика и ломоть хлеба.

Канашев нацедил для видимости с полстакана чаю и долил стакан с содержимым из «половинки», загородил ее полой. В чайной спиртное не дозволялось, на столах виден был только чай: досужий народ осмотрительно позвякивал стаканчиками под столами.

Канашев еще не притронулся к стакану, как от духоты и от крику уже стал одурманиваться. Терлись об него, припадая к полу, соседи, качались, падали под стол, молились, плакали и пели.

За маленький столик Канашева сели еще двое, тоже потребовали выпивки. Один красный, щетинистый, с брюхом, в шапке с истертым мехом, другой тонкотелый, жилистый, долговязый.

— Раздавим полдиковинки? — спросил долговязый тихонько.

— Раздавим, — ответил щетинистый, толстый.

Он повернулся, и табуретка заскрипела под ним. Он задел ногу Канашева под столом и спросил:

— Тесно? Нынче всем тесно. Куда деваться?

Водку им подали в чайнике, — по-видимому, они хозяину были свои люди, если так сумели. Долговязый цедил в стакан из чайника, а щетинистый тяжело вздыхал и бормотал:

— Скота сколько у нас было? Три тройки одних рысаков было.

«Тесно», — пытался осмыслить слова щетинистого Канашев, глядя на неразбериху ног под столом, — и вдруг вспомнил «вязанку», свою чистосортную муку, и несчастье показалось ему невыносимым.

— Тесно, дружки, слишком тесно, — во! — Канашев показал на шею.

— Жисть такая, — ответил щетинистый. Темпы. Индустриализация. Куда денешься?

Вошел Степынька, вселюбимейший дурачок в районе, запел посредь чайной распечальную стихеру:[194]

Мира заступница, мати воспетая,
Я пред тобою с мольбой.
Бедного грешника, мраком одетого,
Ты благодатью покрой.

— Ой, господи! — вскричал Канашев от неожиданности. — Дурачок, а речи ангельские. Всю душу разбередил.

В груди его заполыхала неисповедимая тревога, по коже прошла дрожь. Он привстал насколько мог и подсоблял певцу словами:

— Ну, браток! Валяй, браток! Тяни, браток!

Степынька гнусаво и надсадно продолжал:

Если постигнут меня испытанья,
Скорби, и труд, и враги...

— Эдак, эдак, — подсказал Канашев, припадая к столу к зажигаясь от упоминания «труда и врагов».

Ты мне за эти крестьянски страданья,
Ты мне, молюсь, помоги...

— Царь небесный, — заревел Канашев, — какие есть сладко-трогательные слова для крестьян!

Он бросил Степыньке мелочь в шапку. Тот положил за щеку.

Из кути нетерпеливо потянулся мужичонка, — от немоготы топырил руки и, беспокоя соседей, взывал:

— Степынька, соколик, ангельская душа, в вине выкупаю, крестьянский защититель...

вернуться

194

Стихера — церковное песнопение на библейские мотивы.

97
{"b":"234002","o":1}