— Три трешницы.
— Невелики деньги! Три трешницы, возьми себе на веселье.
— Конокрада по деревне водили, под звон бубен, в шкуре украденного козла. Парни пели песни, а девки хохотали до упаду.
— Дураки! Страна родная плачет, ручьем разливается, болезни, беды, напасти, а у них одно на разуме — скоморошья пляска. Не поймешь, под чью дудку пляшут. Вот вопрос, которого олух Карп даже себе не поставил. Дальше что?
— Подслушал разговор артельщиков про этап.
— Что такое? Что такое? — насторожился Канашев.
— Про этап, говорю, подслушал. Дескать, теперь товарищество — устарелый этап. Член товарищества ненастоящий артельщик. Переходят многие к полному объединению.
— Ага! Это важно и правильно. И нам следует переходить. Зачем отставать. Наоборот, надо торопиться. Не только инвентарь, машины, но и землю соединить, скот. Артель! Старинное слово, в детстве и я в артели работал... Приятное было слово, а теперь, как крапива, жжет. Не тот коленкор, новый смысл большевики и в это слово вложили... Надо на курсы кого-то послать. Поезжай-ка на курсы... Мы на свой счет содержать станем, государство в убытке не будет. А с курсов приедешь — добивайся руководства на селе. Мы поддержим. Не робей! Тебе везде дорога открытая, ты потомственный батрак. Еще что нового? Артельщики еще в лесу зимуют?
— Все еще в лесу зимуют. Лесовать будут до самой ростепели. Обязательно хотят к весне построить контору правления артели, коровник и столовую. Так и не вылезают из трущоб... Рассказывали люди — живут, как дикари, в яме, все черные, ходят, как дьяволы, все время не мыты, не чесаны. И бабы и девки вместе с мужчинами в той яме... Севастьян у никх за главного, называется — «хозяин»... И все слушаются... Анныч туда раза два наведывался и хотел из города к ним приехать... Получили они письмо: скоро приедет... люди сказывали, пишет: «Все как нельзя лучше повернулось в нашу пользу... Везу с собой бумаги...»
Канашева передернуло.
— Бумаги и мы достанем... Да еще поглавнее...
Он невольно произнес с укором:
— Все повернулось. Повернулось ли? Цыплят по осени считают...
Глава тринадцатая
О всех событиях минувшей ночи, в которую охальная ватага размалевала Марьино жилье, Санька узнал только под утро. Высунув голову из-под одеяла, он услышал материны слова:
— Отличили зазнобушку моего сынка таково красиво. Теперь от стыда некуда будет деться. Теперь скажут на селе: вот он, комсомолец, завлек девушку и бросил.
У Саньки заледенело сердце.
Саньку грызла досада, что не женился на Марье вовремя. Теперь на улицах будут кричать ему в угон «папашка», потому что никакой в том тайны не было, когда он с Марьей «гулял», да и она не скрывала этого, до последнего дня не таила бабьего греха перед людьми. Когда все тайное стало явным, бабы говорили: «С кем это тебя, Марьюшка, грех попутал?» Она такой держала ответ: «С кем попутал, с тем и распутал, история обыкновенная», — и только.
Долго люди удивлялись таким ответам. Санька знал про них и мучался. А после того как слух прошел, что Марья родила, он вовсе растерялся.
Что-то надобно было предпринять, а что, не приходило в голову.
Много раз на селе сбывалися подобные истории, и каждый раз Санька не зло, по-приятельски насмехался над пострадавшими парнями. А теперь все обернулося против него. Услыхав слова матери и угадав их темный смысл, он спрятал голову под одеяло и впервые отчетливо ощутил всю неприязнь к грубой силе обычая, раздавившего его покой.
В памяти встали сотни таких же случаев, которые ранили других и которые проходили до сих пор, едва задевая его разум, — только разум.
В водоверте дум смутно, но отчаянно кружилась одна: озорство — не просто «некрасивый поступок», как он думал раньше, а упругое средство врага. Санька вспомнил все, что делалось из удали, делалось после того, как «закладывали», «пропускали по маленькой», «заряжались»... А «заряжались» часто. Пили от усталости, от досады, от стыда, что дома детям жрать нечего. Пили молодые и старые, пили девки, бабы, даже ребятишки. Пили стаканчиками, рюмочками, а чаще прямо из горлышка бутылки. При таком деле считалось долгом обязательно «в доску нализаться», нализавшись — поругаться, поругавшись — подраться, а подравшись — привлечь властей для разбора. В этой склоке терял мужик свою тропу и попадал к чужакам на привязь.
Сейчас Саньке ясно представилось это в свете личных неудач. Он вспомнил, что в тех местах, где много лесу, крестьяне строят пятистенные дома. В передней избе у них чисто и просторно — там цветы, начищенный самовар, вытканные половики. Там можно было бы жить по-человечески. Но крестьяне запирают эту переднюю комнату и держат ее на случай, для гостей, для посторонних, а сами живут в грязной прихожей комнате, в которой вши, теснота и тараканы.
Такою же увидел Санька и свою горницу внутренней жизни. «Посторонние» знали только чистую комнату Санькиных дум и влечений, сталкивались лишь с тем, что он говорил или писал, сам же он жил постоянно и серьезно в «прихожей» — организовывал гульбу и озорные проделки и разудалую похвальбу перед девками... Все прошлое припомнилось сызнова: битье девок за «не любишь», игра в очко и в орлянку, заворачивание девичьих подолов на околице и многое, многое другое, о чем даже в книгах и не пишут.
Так на мысль, разбуженную событием, нанизывались случаи, один другого непереноснее. Санька заскрежетал зубами под одеялом, потом буйно сбросил его и вскочил. Не взглянув на мать, он плеснул на лицо водой и вышел во двор. Через щель забора он увидел картину, которая потрясла его: фасад избы Бадьиных от карниза до завалинки, а также и ворота были обрызганы дегтем. Черные следы дегтярных струй исполосовали всю лицевую стену избы.
Сердце Санькино сжалось от боли и стыда.
Он кинулся обратно в избу, молчком надел пальто.
— Куда с этих пор, горюн? — сказала мать настороженно и завздыхала: — Людского разговора не оберешься теперь... Глаза не кажи на улицу, вот ведь до чего допрыгался, непуть, не в угоду тебе будь сказано...
— Перестань, мама, — вскричал Санька, — наводишь на людей панику и в дело и не в дело.
Он выбрался к всполью и понесся по волостной дороге.
В ВИКе он изложил историю о «пережитке предрассудков» и во всем покаялся перед отсеком. Отсек райкома комсомола посоветовал описать случай для стенгазеты — по статье милиция будет вести дознание. Впервые чуял Санька в себе такой бешеный запас злобы к деревенскому произволу. Изготовив длинную статью, он принес ее отсеку. Тот подивился его мастерству и буйству.
— Здорово сочинил, — сказал он, — пожалуй, хлеще Пушкина Александра, хотя Пушкин еще при старом режиме за нашу шатию[181] грудью стоял и не был оппортунистом.
Санькина статья подняла на ноги милицию. Дело заварилось. Впервые привлекали на селе хулиганов за старинные способы опозоривания женщин.
Прямо из волости пришел Санька к Марье в дом. Василий чинил хомут в кути. Старуха латала одежду. Марья стирала белье в корыте. Все нелюдимо и вопросительно на Саньку взглянули. Он молча подошел к люльке. Разобнажившись в пеленках, копошилось крохотное тельце ребенка. Скрючившись, он с наслаждением сосал палец своей ноги.
— Сын, — сказал Санька и взял ребенка на руки, поднял его над головой, — пионер, значит, будет...
Сын глядел на него недоуменно и строго. Он выпустил изо рта пузырь и невнятно произнес: «Угу!»
— Здоров. Уже гулится. Говорить скоро будет, — сказал Санька и вытер ему рот.
— Ну, не скоро еще, — ответила Марья, — они говорят сперва самое понятное — «мама» и «папа» и уж потом, что труднее...
— Собирайся, Маша, — сказал Санька. — Ну их к черту всех, кто посмеет над тобой глумиться, как при старом режиме. Жить вместе будем.
— Без венца? — спросил Василий, расправляя бороду. Лицо его светилось.