«Радость печатной буквы» — это понравилось Саньке больше всего. Он повторил фразу несколько раз про себя и продолжал читать:
«...Чем больше я приглядываюсь к брату, тем больше убеждаюсь, что мужицкая собственность съедает его без остатка, а человек он неглупый. Значит, вся беда в этой собственности. Вчера он весь день рыл ямы около полос, концы которых касаются дороги. Рыл с расчетом, чтобы проезжающий в телеге непременно на яме поломал ось.
Слышно, что Канашев купил сеялку. Он берет за пользование ею пуд за сутки. Он говорит — «это настоящая культура сеять сеялкой». Он всегда говорит о культуре. А я вижу, что культура в условиях собственности на руку таким, как Канашев. Вот почему я настаиваю на кооперировании населения. Петр Петрович подхватил лозунг «обогащайтесь» и теперь на этом основании готов проститься с диктатурой пролетариата.
На посиделках говорили мужики про социализм. Вспомнили эсера, который в семнадцатом году приезжал к нам в село. Вспомнили его речи. Социализм его, поданный мужикам, представлял следующее: земля — мужику, свобода — мужику, власть — мужику. Никто мужику не перечит ни в чем, а сам он себе барин. Один из присутствующих на посиделках слушал эти речи, да и говорит вполне искрение: «Большевики все дело испортили. Кабы случилось, как тот оратор говорил — все богатства крестьянину, — открыл бы я лавочку при этом социализме самом, нанял бы работника и велел бы ему торговать, а сам попивал бы чаек с Матреной на крылечке, не привелось при социализме пожить, помешали, дьяволы...»
Неожиданно тишину расколол топот по дороге — Саньке было слышно, как люди спеша, на ходу шумно дышали. Он высунулся в окно и увидел гурьбу парней и девок. Борясь с развевающимися полами своих одежд, они торопко укутывались, приостановившись на дороге.
— Что случилось? — крикнул он.
— Сватня идет, — ответили ему, — Бобонин с Улыбой стакнулись. Народу на улице — уйма.
«Один к другому льнет по причине богатства, о чем у Федора писано, — подумал Санька. — Вот он, Федор, был настоящий мастак на разузнавание деревенских дел».
Кто-то зашуршал в срубе. Он отвлекся от стола и увидел закутанную фигуру женщины.
— Это я, — сказала тихо Марья. — Отказалась я к мужу вернуться. Больше приставать ко мне не будут. Завтра пойду в загс и разведусь.
— Отойди за простенок. С улицы увидят, опять трепать твое имя станут. И про меня наболтают с три короба.
— Саня! — сказала она. — Мне все равно, что скажут. Ты не сказал бы плохо. Какая я сердцем податливая. Я тебя люблю, Саня.
Слезинки блестели на ее глазах, радостных и счастливых.
Глава одиннадцатая
Приехал Бобонин. Со станции на извозчике с колоколами, пьяно развалясь в тарантасе, прокатился перед всем селом на диво народу. Прорезиненный плащ лихо шелестел полами, когда Бобонин, выпрыгнув из тарантаса, понес в избу чемодан.
— Гляньте, бабоньки, — дивовались собравшиеся, — в какой одежине, ровно ампиратор! В городе живет. Отцов дом крепит без устали. Первеющий жених на селе!
С приездом угостив на славу родню, Бобонин на другой же день поехал сватать. Отец его, любитель лошадей, дела вел по старинке, с приукрасами, свычаями да обычаями. Три дня ездил он с сыном по окрестностям на откормленном жеребце, высматривая невест, наделал треску и шуму сколько мог, а девку, давно намеченную, взял все-таки в своей деревне.
Невеста, прозванная Улыбой, имела швейную машинку и пальто клеш на выхухолевом меху, да нижней одевки — не перечесть. Жених понимал, что для городской его жизни она не помеха, но зато в деревне будет верной хранительницей его наследства после отца, а также необходимой и очень выгодной работницей. Поэтому к сватовству он отнесся расчетливо-холодно. Рассказывали, что перед тем, как идти к невесте, он сперва предложил ей через родню разложить на завалинке одевку, якобы для просушки, а сам пошел, под предлогом прогулки, посмотрел все это и оценил, как заправский домохозяин.
Невеста угодила ему. Она повытаскала из своих сундуков не только верхнюю одевку, но все, что имело вид дорогого и денежного: козопуховые шали, лоскутные одеяла, шагреневые полусапожки, цветные сарафаны с «фигурами» и без «фигур». Жених утром на виду у всех прошелся по селу к невестиному дому и вел с нею разговор не менее часа, куря сигару и без нужды заглядывая на блестящие ручные часы и вытираясь белоснежным платком. Разговор касался расценок на сукно, дорогие материи и лакированную обувь. Выхухолевый мех особенно прельстил жениха. Он вспомнил, что чуть ли не подобный мех носил «тот самый, который каждый день ходил к ним в «Неаполь» и оставлял официантам по полтиннику на чай под донышком бутылки».
После этого дело заварилось спешно. Бобонины до единого собрали родню и дивили ее городскою изысканностью стола. Люди, что были свидетелями тех угощений, передавали с изумлением, будто на столе было: осетрина разварная, икра зернистая, балык донской, шпроты, калачи, мудреные завитушки из белого теста, сладкий хворост, орехи, тульские пряники, украинские медовики, большущие тарелки семечек тыквенных и подсолнечных. На столах отсутствовала деревенская снедь, непременная при свадебных пиршествах, — моченые яблоки, соленая капуста, огурцы и волнухи. Народ скучал по этой снеди, потому что шпроты и осетрину никто не знал как есть, и никто сроду не держал в руках вилок, а вилки были положены перед каждым. Поэтому гости делали веселые и удивительные лица, городские яства хвалили и пробовали, но есть как следует не решались, понимая, что все это поставлено для приличия и «немало стоит». Пили, а не ели. Хмелели быстро. Свахи, в пунцовых платьях, распираемых тучными телами, обнявшись, выходили на улицу, и посередь села шумно колотили глиняную посуду.
— Бей мельче, собирать легче! — кричали они в исступлении, — невеста честная!
В полночь в избе, оклеенной цветными обоями, натискалось народу столько, что негде было руки просунуть. Растревоженные безостановочной сутолокой веселья, сватья гуторили, обнимались, целовались, чокались, притоптывали под столом. Женщины, обессиленные весельем, пели, полузакрыв глаза. Жених в красном углу стоя угощал женину родню фисташками и попутно рассказывал, сколько затрачено на свадьбу. Вдруг он увидал у порога смятение.
Пьяный человек, растерзанного обличья, усиленно и бессловесно расталкивал глядельщиков. Жених угадал в этой пьяной фигуре Канашева Ивана. Канашев хитро щурил пьяные глаза, на лице его была решимость, обеими руками он увеличивал вокруг себя пространство и кричал:
— Эй, молодой человек приятной наружности, денежки на кон!
Бобонин, зло толкнув его перед собою, прошел в сени, щупая воздух руками. В сенях он отвел Ивана к чулану, подальше от народа, сказал сердито:
— Насвистался, мил-друг. Зачем орешь при всем народе? Наверно, послан по секрету? Плохой ты дипломат.
— Мишка! Денежки на кон! — продолжал орать тот не успокаиваясь.
Тогда Бобонин сгреб его за шиворот, вывел на двор и усадил под свесом.
— Били тебя мало, — сказал он злобно, — Что случилось?
Иван присмирел, захныкал. В дыры ржавой повети пробивался с улицы лунный свет, вырывая из темноты двора куски телеги, рогатые головы скота. Иван невесело изложил, что отец опять просит сотни две денег послать с батраком Яшкой «куда надо» — да чтобы записочку черкнули — «оттуда», что, мол, денежки сполна получены.
— Ах вот как! — только и сказал Бобонин.
— Рубль не бог, а тоже милует. Отцовы это слова, — прибавил Иван. — Отец, он надеется вскоре скрутить их всех там, вот оно что. И чем человек силен, понятия не имею. На что надежду таит, не знаю, а вижу — дьявол. Прет на рожон. Теперь вон завел знакомство с коммунистами. Петр Петрович ему свой брат, к чему все это? А?
— Ох, мужик, черт меня дернул ввязаться с ним в компанию! Недавно послано было много, теперя опять. Что я, бездонная яма?
Бобонин присел рядом со стихшим Иваном, и в темноте долго не слышно было голосов.