— Гости любящие, — сказал он. — Я разузнал, что у невесты приданое очень справное. Ей можно невеститься.
— Умную речь хорошо и слушать. Был бы рубль, будет и ум, не будет рубля, не будет ума, — молвила в ответ невестина родительница и заулыбалась.
Игнатий шепотком приказал:
— Не шути, дьявол, шутки на вороту повиснут.
— Не робей, — нарочито громко крикнул на это Санька.
Он глянул на Феклу — та рдела все пуще — и раскинул руки по столу. В голову непрошено пришли мысли про участь Марьину и про то, как несравнимо умнее она этой. Его забрала тоска — захотелось поднять стол за угол и опрокинуть. Он только тарелку взял и бросил на пол.
— Жених буянлив, — услышал он, а затем в ответ:
— Не велика беда. Женится — переменится. Буянливы только во хмелю.
— Игнашка, чесани плясовую! Ух, ты! — приказал тогда Санька. — Нет, музыкань «Страдание», лирикой потешь сердца.
Игнатий распростерся над столом, обнимая гармонику. Тепло и бережно раскланялся на все четыре стороны и приладил двухрядку к плечу.
Игнатий считал «Страдание» любимой и самой трогательном игрой. Он тронул лады, и все разом притихли. Но это был только зачин — необходимый и испытанный подступ. Лишь вслед за ним заскакали медные всхлипы ладов, суматошно заколотились о матицу и сотнями отзвуков прошлись по избе, сминая друг дружку, проталкиваясь меж людских голов на улицу, — там их застигал гам и встревоженные аханья баб. Потом запела гармонь заливисто и звонко. Пела она о былом, о невозвратном, запорошила парнячью память думами, а девок забрызгала печалью. Лилась трель высоких перезвонов. Гармонь исходила рыданием. Звуки ее ворошили раздумье девок, и в раздумьях тех всплывали и таяли вновь несчетные девичьи надежды. «Страдание» — заветная игра в наших местах, самая удачливая. Вот Игнатий переиначил ход, ухом приник к плечу, и пальцы его замельтешили, справляя Иродиадину пляску. Девки застыли в жуткой немоте. И как только взвился и упал к ногам гостей последний медный всхлип, люди закачали головами.
— Шибко удачлив игрок! Убей меня бог, артист.
Санькин голос пронзил тишину:
— Игнашка, царь ты души моей...
Тогда гармонь сверкнула малиновым покроем мехов. Игнашка поднял ее на высоту своей груди, потряс и издал такой жалостью исполненный, никем не слыханный звук, что даже старики вскрикнули, не стерпя.
На этом месте Игнашка разом обрезал игру. В осевшей на столах тишине явственно различимы стали вздохи девок, податливые шепоты в кути — и вдруг послышалось придушенное рыдание. Санька, облокотившись о край стола руками, положил на них голову, и слезы текли из его глаз на светлую рябь атласной рубахи. Девки опустили в запоны глаза, и даже парни опешили.
— За сердце взяло, — сказал кто-то.
Тогда Санька встал.
— Нареченный батюшка и нареченная матушка! — крикнул он, — все это не что иное, как комедь в трех действиях с прологом и эпилогом. И суфлер я, и сценарист я, и я же в главной роли первого любовника. Мамаша, вы вроде бесплатных зрителей наших, жертва этих фокусов. Позвольте объясниться по существу... С точки зрения необходимой культуры масс...
Игнатий подскочил к нему, зажал рот.
— Помолчи! Смажу по уху.
— Словами речист, а норовом не больно угодлив, — сказали девки.
Отец невесты, отгоняя от себя папиросный дым, заметил гневно:
— С табашниками сижу, язык разговорами недостойными поганю. А жених — извертелся весь, точно бес... Озорство!
Геннадий объяснял:
— Не обращайте внимания, папаша. Это оптический обман зрения у вас, не больше... Растревожился человек под нетрезвую руку. Следовало бы рюмочками. Не каждый со стаканами дружбу умеет вести.
Он увел Саньку в сени. За ним выбралась невеста, а следом высыпали и гости... Шли Санька с Феклой, накрывшись шалью, шли под крендель[150], а за ними подруг да парней толпа. Платками машут, ухают, приплясывают с перевертом, с подлетом. Поют, хохот, свист. Народ в улице валом валил.
— Феклушка, срамница, домой! — кричала мать невесты. — Придешь, косы выдеру. — И заревела без слез. — Уже стакнулись. Околдовал он ее. Вот те крест, околдовал. Ослепил ее, дьявол. Бес ее свербит... Позор мне окаянной!
— Любо! Любо! — ревела толпа.
Парни вышли на околицу на выгон. Фекла платочком утерла Саньку и кинулась ему на шею.
— Жду тебя, сокол мой ясный. Никого мне на свете не надо... И тятькины хоромы показались мне сейчас тюрьмой...
Она долго стояла с подругами и платочком махала жениху издали...
Санька лег в саду и проспал целые сутки. Устя доложила его родителям:
— Сказала мать невесты, как ножом отрезала: слишком учен жених и дерзок, моей, дескать, дочке посмирнее надо, не извольте гневаться...
— Коли так, черт с ней! — ответил Петр Лютов. — Хоть на поповой кобыле пусть женится, мне все равно...
А жена поникла головой и долго сокрушалась и жаловалась на мужа, который сделал сыновей столь бесшабашными и глухими к явным выгодам.
Глава девятая
Анныч принадлежал к тому сорту деревенских активистов, биография которых, как в капле воды, отражала в себе всю страдную историю российского беднейшего крестьянства.
Он родился в 1870 году в курной избе горемычной батрачки. Тогда еще освещались лучиной, и батраки пели про лучину. Лампа была только у попа да у сельских богатеев. По тем временам Анныч считался незаконнорожденным. И это на всю жизнь определило отношение к нему благочестивых сельчан. Его называли «крапивное семя», «подзаборник». Мать Анныча была потомственная батрачка. Когда Анныч был маленьким, она не прекращала поденщины, привязывала его за ногу к лавке, чтобы он не уполз куда-нибудь, а когда он стал ходить, то брала его с собой на полосу. С пяти лет он уже помогал матери в работе, а с 7 лет был пастушонком, потом пошел в батраки к местному помещику Орлову, у которого добрая половина села оставалась в кабале и после реформы 1861 года.
Однажды ему велел управляющий завезти жницам обед (вставали в два часа утра, пищу принимали на полосе, и, пока ели, — весь в этом отдых). В знойный июльский день, когда земля от засухи потрескалась и солома ломалась, как лучина, Анныч привез в поле квас в жбанах, ушат щей и котел каши. Жницы обступили его. От них шел пар и кислые запахи разгоряченного тела. Варвара встала перед ним но всей своей наглой красе, рубаха прилипла к телу, и все ее точеные мощные женские формы стыдно обозначились. Высокие бугры грудей ее заходили, когда она, схватив жбан, запрокинув голову и выгнувшись станом, жадно пила.
Парень заслепился и отвел глаза.
«Бесстыжая, — решил он про себя, — верно говорят — гулена».
Но образ жег и горячил кровь. Боясь выдать свое волнение, он старался не глядеть в ее сторону. Угрюмо, упорно молчал, пока над ним потешались жнеи, произнося бесстыдные, соленые, сладко ранящие слова. От этих слов он вздрагивал.
— Он, видать, не образованный в горячих бабьих делах, — смеялись жницы.
— А вот мы его сразу образуем, — сказала Варвара, — после нас он смотреть на своих сельчанок не захочет.
Она подошла, обхватила его сзади. Горячее дыхание женщины помутило его разум. Сильными руками она обхватила его за шею. Сердце Анныча колотилось, ноги стали не свои... Он молча сел на подводу и уехал. Но уже не смог погасить память о Варваре.
Он решил отыскать ее и объяснить, что намерен жениться. Она сразу стала не в меру серьезной.
— Вот что, парень, выйти замуж за тебя я не прочь. Ты не вертопрах, я вижу. И не пьяница и не хитрый. Ты весь на виду. А вот меня ты еще не знаешь. Так вот, чтобы тебе не купить кота в мешке, скажу прямо — я давно не девка. Сиротой жить — вам услужить. Как хочешь, так и решай. Но если женишься — меня этим не кори и мою жизнь не калечь. Такой уговор.
— Подумаю, — сказал он.
Но чем больше думал о ней, тем лучше и желаннее казалась ему Варвара. Наконец, встретив ее однажды в поле, сказал: