На этот раз женихом назвался Санька, а в крестные свои произвел Игнатия. Устинью Квашенкину взяли свахой.
Санька с радостью сказал родителям:
— Иду сватать. Только, чур, не отвечаю за исход дела. Могу не понравиться физикой ни родным, ни девке.
— И полно, сынок, — ответила мать, — невеста одуреет от радости.
Возродили старинку: Саньку принарядили в атласную рубаху пунцового цвета, а по той причине, что Санька рос длинен и строен — удался в прадедов, — рубаха облегала его свободно. Достали суконные касторовые[143] брюки — от них шел лоск, как от вороного орловской породы рысака, — и лаковые сапоги с острыми носками. На голову надели картуз с пружиной и лаковым козырем — залюбуешься. Красавчик с картинки, ух ты!
В старорусские цветные рубахи разоделись и товарищи, подпоясавшись поясами монастырской моды, в которых венчались их отцы. Разрядились так вовсе не зря: лесная строгая деревенька Мокрые Выселки слыла полустароверской, кондовой и не знала ни галстуков, ни шляп.
Деревенька эта увязала меж лесных оврагов на отшибе от всего света, промышляла лыком и дровами и поставляла на базары соленые грибы. И на молодых много было там старой коросты, а из стариков некоторые славились кулугурским начетничеством почище Полумарфы. Девки там справляли до сих пор и Семик[144] и Красную горку[145], ходили в лес искать клады на Ивана Купалу, гадали о суженых по лепесткам одуванчиков и выполняли люто обрядность. Каждую весну, в глухую полночь, — как и встарь, голой вереницей обегали овощные грядки в своих огородах по примете, что с той поры ни червь на гряду не попадет, ни солнышко овощи не припечет, ни дождиком их не зальет. Словом, глухомань:
Устинья утром подала в Мокрые Выселки весть, а к полудням парни с двухрядной гармошкой подошли к дому Феклы.
Вынесла Фекла в этот день на воздух все свое девичье приданое. Посмотрите, какая справная невеста. Было тут все, что положено иметь девке зажиточных родителей.
Были староверские отливные платки непомерной ширины с мохнатыми каймами; были с набойчатыми рукавами сарафаны из цветной шерсти, левантиновые[146] косынки и шали турецкого, персидского и оренбургскою привоза. Непередаваемой яркости шали и прочности вековой. Тюками лежал тут же на завалинке крестьянский холст — плод досужных девичьих дней, а дивный ряд утиральников русского шитья, столешников и наволочек накрыл лужок до самой дороги. Чарование глазам, а любителям старой обрядности отрадная картина. Шуб не перечесть, сарафанов не перечесть, цветных запонов не перечесть, и шерстяных чулок, и готовых косоплеток[147], а уж о нарукавниках вышивных и говорить нечего.
Перезрелая широколицая девица, с красными, как морковь, щеками, полнотелая, широкобедрая, увидала с крыльца жениха, ахнула от восхищения, вспыхнула вся и застыдившись, в смятении убежала в избу.
Санька наперед всех отвесил поклон невестиному отцу бородачу и матушке — те стояли, как поется в песне, «на крыльце с приветом на лице».
— Привет дому. Низко кланяемся хозяевам! — сказал Санька. — Как живете-можете? Спеет ли греча? Почем на базаре зернофуражные культуры?
Все расцвели от удовольствия. Всех сразу обворожил такой заботливый, такой дотошный, такой пристойный жених!
— Бог грехам терпит, — чинно, в полспины отдавая гостям поклон, молвила мать невесты.
— На бога нечего гневаться, — сказал старик. — И на зернофураж сходная цена ноне. Намедни продал сто мер овса барышно.
Все чин чином последовали за Санькою на крыльцо.
Старики засуетились, забегали и ввели ватагу в избу, где сидели девки, одна другой нарядней, цветней и дородней. Вошли, как в малинник.
Рушники по углам. Иконостас древних икон. Лепешки по колесу на столе. По дубовому полу тканые половики.
— Разрешите, барышни, с вами познакомиться, — сказал Санька.
Он скинул картуз, тряхнул волосами, поклонился в полспины. Сперва пожал руку невесте, а потом и каждой из подруг. Стали подавать девкам руки и товарищи. Все за ручки крепко подержались.
— Не парень, а рисунок, — шепнула крайняя девка подруге, и друг дружке на ухо стали девки передавать: — Рисунок... Как есть рисунок... картинка писаная. Счастье Фекле привалило.
Невеста расцвела маком, притаив дыхание. Санька сел подле нее, и началось пиршество.
— Барышни, — сказал Санька, — разрешите вам представить моего и всех товарищей закадычного друга Игнатия Ивановича Пропадева, первого в губернии гармониста и убежденного трезвенника.
— Польщен! — ответил Пропадев, — поклонился и сел...
— Ой, как обходительны, индо взопрела, — сказала мать невесты от радости.
Парни хватались за бока от смеха.
Невеста блаженствовала, невеста сияла, невеста трепетала от восторга.
Сваха хвалила женихову родню...
Подан был съедобный припас, без которого у родной мамы и то скучно. Припас был такой: лапшенник[148], луку сноп, свежие огурцы, солонина, грузди, ситник, самогон в кувшинах. Особым угощением стол не хвастался по причине нежданного посещения гостей.
Парни принимали самогон, двуперстно крестясь, вздыхая и хваля невесту. Они разместились против девок, и каждый знакомился, с кем хотел.
Устинья Квашенкина вела тем временем затейливые речи с невестиной матерью.
— Господь убей меня на этом самом месте, коли каплю совру, — утопал в гомоне поток ее речи. — Лучший дом в округе, строен под железом, изба пятистенная. Один у родителей сын, разумник, каких свет не видал. Только вот, сами видите, молод, поэтому отцу и нужна работница, годами умудренная, крепкая телом и опытная в домашних делах. Кабы привел господь ему такую невесту выбрать! Души бы он не чаял в ней...
Санька спросил невесту, как в Мокрых Выселках гуляют.
— Я мало гуляю, — ответила та, — мама не пускает.
— Почему же она не пускает, разрешите поинтересоваться?
— Мама говорит: «Не ходи гулять. Ветром надует».
— Умна мамаша, — сказал Санька, — конечно, ветром может надуть. Были случаи.
Он придвинулся к ней ближе, коснулся ногой тугого бедра, и она расцвела стыдливой улыбкой. Загородилась от подруг платочком. Сладкая судорога разлилась по телу.
— Фекла тает, — сказал один из парней товарищу.
Санька услышал это и кивнул в его сторону:
— Выдержка, товарищи. Игнашка, музыкань.
В гаме разговор вести стало легче. Невеста взяла Саньку за руку и зашептала:
— Тятька будет спрашивать, справное ли у тебя хозяйство, так ты говори — слишком справное. А то он не отдаст, он к бедным не отдаст. Слишком разборчив. До какой поры сидеть я в девках буду? Ты мне люб, — прибавила она, гордясь перед подругами.
«Умом явно обойдена, — подумал Санька. — А хозяйство, видно, кулацкое, мать честная! Вот живут. Везде довольство, достаток, запасы. А как тетери, не видно ни газет, ни книг. Обскурантизм[149]».
Рядом Усте говорила невестина мать:
— Хорошо, что у него зажиток. За голодранца мы не отдадим, будь он хоть раскрасавец писаный, хоть семи пядей во лбу. А родителей он чтит ли?
— Смиренник. Пичужку не обидит. Словечка бранного за всю жизнь от него не слыхивали. Такие умники раз в миллион лет родятся: и телен, и делен, и казист, и глядит молодцом.
— Вольности нынешняя молодежь хватила изрядно, свахонька... Соломы да косоломы...
— У них вся семья смирением славится.
— Слышно было нам: Немытая Поляна храм божий разорила. Надумала общую жизнь начать. Кто зачинщик?
— То богохульников дело, а он с детства страх божий в себе носит.
Саньку эти речи неожиданно разозлили. Подогретый напитками, он встал и велел всем утихомириться.