Парни молчали. Потом одни из них закурил. Вслед каждый свернул козью ножку. На самом деле не курили, а только переводили табак, выпуская дым изо рта в комнату. В комнате все застелило едучим махорочным дымом, — девки чихали, кашляли, выбегали на улицу, а парни безостановочно дымили и дымили.
Девки не перечили — и только злобно глядели, сгрудившись у печи. Этот вид озорства над перестарками, принятый на селе издавна, обижал невмоготу, но сил бороться против него не было.
Парни ехидно перемалкивались. Затем один сказал:
— По всему заметно, — вы, девки сладкие, всех парней с села сманили, другим не оставили. Вон сколько к вам привалило.
Тогда вышла из чулана Дуся, девка горемычная.
— Катитесь-ка, милые, во путь во дороженьку, — сказала она, подступая с ухватом.
— Вот так клюква, — ответил главный из парней, — уж и гоните! Это еще что? Гостим у вас мы немного время.
— Много ли, мало ли гостите, а только человечьим языком сказано — катитесь!
— Ах вот как? Здорово!
— Вы над нами не надсмехайтесь, — продолжала Дуся, держа ухват в руке. Мы не шишки еловые, нами бросаться. Хотите сидеть чин-чином, сидите, не хотите — для озорства помоложе артели есть.
Тот же парень, делая вид, что уходит, старчески кашляя, пополз по полу, язвя:
— В самом деле, ребята, пожалеть их надо. Дело не молодое.
— Молодое ли, старое ли, — загалдели девки скопом, — уходите к лешему. Никто вас не просит.
Дуся ухватом тронула парня, который полз. Тот озлился, наотмашь двинул ее кулаком, и она запрокинулась, заохала у печи.
— Бери ухваты! — закричали девки. — Бери ухваты, бей их, хулиганов, без разбору!
Парни опешили, а девки окружили их и направили на них рогатки ухватов. Полился поток несдержанных речей — в них вся горечь девичья хлынула:
— Вы и любовью нас изводите. Вспоминаем ту любовь до гробовой доски. Вы на сходбищах над нами же охальничаете. Будет, довольно!
— Все вы хуже в тысячу раз самой последней бабы, а туда же, смехом над нами. Ваньке Канашу пособники, а прозываетесь из бедняцкого роду, от середняцкого отца потомки. Потомки вы, потомки, на плечах у вас котомки!
Дуня вскрикнула:
— Бейте их, девки, и не жалейте!
Тут началась стряпня по-бабьи. Которых успели огреть ухватом, огрели, а которые исхитрились убежать, тех словами доканали, едучими, колючими, бабьими словами, упитанными извечной печалью и стародавней мукой.
Глава девятая
Вернувшись домой, Марья застала у родителей Вавилу Пудова, Карпа Лобанова и Филиппа-самогонщика. Сидели они на почетных местах вокруг стола, чайничали.
Сизые облака дыма плутали вокруг их голов. Когда появилась Марья на пороге, все разом смолкли.
— Здорово, гости дорогие, — сказала она привет положенный и прошла в чулан к матери.
Марья боялась тех людей, что сидели с отцом, славились они на селе своей богочинностью и достатком. Они осуждали Василия за непутевую дочь.
Долго длилось подозрительное безмолвие. Потом его нарушил тихий, явственный, ручеструйный голос Вавилы:
— От японской войны до свержения царя Николая мы цветком цвели. Всему крестьянскому сословию большая оказывалась дорога к любому благополучию, по его стараниям и разуму. Видим без очков, что к чему и какой наклон жизнь приняла.
— Аппетит у мужика к жизни отбивают, — вставил Карп тихонько. — Выдумки разные заморские. Кооперация. Ячейки. У меня брат был из идейных, я дурость эту хорошо знаю. Всякое дело под контролем. Жизнь, одно слово, в зажиме.
Марья слышала, как тревожно вздыхал в ответ отец, по-видимому подготовляясь к какому-то тяжелому разговору. Она давно ждала такого разговора, но не понимала — к чему при этом Вавила и Карп? Ей было ведомо, что Вавила Пудов состоит церковным старостой подряд уже четверть века, сочетая «высокие» занятия свои с тайным ростовщичеством. Церковная богобоязнь этого мужика удивляла старейших в народе и создавала Вавиле почет, — за двадцать пять лет он пропустил лишь очень мало служб, да и то по недомоганию. Малым ли, великим ли постом, его одинаково видели у свечного прилавка или тихонько похаживающим около подсвечников и собирающим огарки. Мальчишки боялись его пуще всякого — он бил их в затылок разом ладонями обеих рук и от этого разносились по церкви явственно различимые шлепки, располагавшие старших к богопочитанию, а младших к страху. Правда, шли по селу слухи, что не щедр староста на благолепие: по большим праздникам норовил он свечи перед иконами ставить потоньше, масло в лампадах у него чадило, а певчих он одарял и вовсе скупо. Но все это так и слеживалось в разговорах. На глазах у народа он выстроил дочерям пятистенный дом, у родичей его то и дело появлялась справная скотинка. Но опять никто этому не перечил; Вавила почитался сирым, своего имущества не имел, и попрекнуть его корыстью не удавалось.
— Твое родное семя, — говорил он тихо. — Гляди, Василий, в оба, зри в три! Говорю тебе по-божески — близок будет локоток, а не укусишь.
«Опять про меня! — промелькнуло у Марьи в голове. — И когда будет конец этому?»
Мать рядом вздохнула:
— И что-то за жизнь ноне! Полегче вы с ней. Исподволь и ольху согнешь, а вкруте и вяз переломишь.
Потом опять назидательно потекла речь Вавилы:
— Покуралесили, побесились, подурили по маломыслию, и довольно. Пора за ум браться! Муж с женой бранятся, да под одну шубу ложатся — пословица старинная.
— Дочка, выдь, — ласково позвал Василий.
Марья вышла из чулана и остановилась у стола, недружелюбно глядя в тот угол, где сидел Вавила.
— Вот, дочка, эти люди, — Василий указал на Пудова, — с советом ко мне пришли, ходоки от свата. Сват обратно тебя в дом зовет, порывать сродство с нами почитает не богоугодным делом. И все тебе прощает. Кто старое помянет, тому глаз вон. Как твой разум про это, дочка, рассудит?
— Я много от них, тятенька, пострадала, — ответила Марья решительно. — И скорее в омут головой, чем к ним. Мне, тятя, эта жизнь хуже смерти — с немилым человеком век коротать.
Она неожиданно заплакала, подняв передник к глазам, отворотившись от Вавилы.
Хотелось перечить решительнее, но вид отца умерил ее желание: она угадывала, что отец уже и сам сомневается — возвращаться ли дочери к сватьям или не возвращаться. Отца при этом стало жалко, и от жалости невзначай появились слезы. Раньше она боялась его за строгость и побои — почитала его желание для себя нерушимым законом. Но теперь вдруг стало ощутимо, что все, чем внушал отец страх, совсем не важно и не страшно. Она сознавала уже свое превосходство над ним, обретенное после опыта в замужестве, и пока что проявляла превосходство это под видом только легкого непослушания.
— На страданье не пойду, тятя, — повторила она.
Отец опустил голову. Тогда сердито заговорил Вавила:
— А читала ты книгу про Иова многострадального, который на гноище лежал и все-таки бога славил? Тебе перечить при таком деле совсем не след.
Марья молчала.
— Опять же, с какими людьми дружбу свела, — продолжал Вавила. — Отцу стыдно перед соседями. Род ваш честен и непорочен, а ты с Аннычем заодно. Скажи на милость, и что ты там у них нашла хорошего?
— Мне с ними легче дышится, — ответила она. — Там — душевные люди.
Вавила всплеснул руками:
— Разбойники-то эти? И Анныч, по-твоему, душевный человек? — спросил он в злобе. — Каторжник! За хорошее в тюрьму не посадят.
— В старое время и хороших людей по тюрьмам мотали.
Все всплеснули руками.
— Знакомые речи.
Отец наконец сказал:
— Они, дочка, хотят церковь под жилье оборотить.
— Людям негде жить, — сказала на это Марья, — я была у многих погорельцев, живут — хуже нельзя. А богу и без церкви тепло.
— Бог свидетель, ее околдовали, — сказал Вавила. — Молитесь пророку Науму, свечи ему чаще ставьте. Он грехи отмаливать горазд. Ой, девка, набралась ты богомерзких помыслов. Умереть мне на месте, пропала ты. Быть тебе в пекле.