— Четверо. Спектакли думают ставить.
— Слышь, в Курилове две девки записались?
— Да. У нас тоже появилась комса.
Девка указала на Паруньку.
— Каково это отцу да матери, — сказал парень.
— Она сирота...
— Ну это другое дело. Ей деваться некуда больше.
Парунька думала: «Из года в год все одни и те же разговоры. Когда конец этому будет?»
Пришли с гармонью, прокричали громко:
Мы ребята ежики,
У нас в карманах ножики.
У нас ножики стальные,
Гири кованные.
Мы ребята удалые,
Практикованные...
Успокоившись, присели и начали в «подкидного».
Ребятишки жгли костер, дым в безветрии тяжело полз по земле, гарью отдавая в носы.
Появился пьяный Тишка Колупан из Зверева, разлегся посередине Канавы, дрыгая кверху ногами, плевался и кричал:
— За свои собственные выпил, а? За кровные свои! Так за что же штрафы брать? Ну?
Подошла его «симпатия», начала уговаривать.
— Уйди! — кричал он. — Изувечу! — И опять простирал руки: — А? Неужто, братцы, я для торговли первача гнал? Я для собственной утробы.
Вдруг из-за кустов выбежали два парня, запыхавшись, подсели к крайней девке и начали шептаться, но так, что всем было слышно.
— Дай почитать! — угрозливо тараторили они. — Не дашь?
— Негоже при Парке, — сопротивлялась она.
Парни мгновенно повалили девку; один держал ее руки и не позволял подняться с земли, другой в это время шарил за пазухой. Девка возбужденно закатывалась визгом, приговаривая:
— Ой, мамыньки. Щекотно!
Наконец парень вытащил из-под кофты синий конверт, радостно махнул им в воздухе и, отойдя поодаль, начал читать письмо на розовой бумаге.
Девки присмирели и с неловкостью поглядывали на Паруньку.
Письмо было от Бобонина из города:
«Из далеких местов, из самого центру города, из самого главного ресторана «Хуторок» сообщаю вам, что пока живу почем зря. Вчера с товарищем выпили дюжину пива да три бутылки мадеры и совсем не спьянились.
Каждый день насчет кино соображаем, женского общества сколько хошь, всякие шикарные дамы и тому подобное. Завтракаем мы в своем ресторане, по полтиннику каждое утро уходит, кабы на эти деньги — в вашей бы ничтожной деревне целая артель наелась, а мы на одного человека. Кроме этого, ужин завсегда мясо, и белого хлеба ешь — не хочу. Еще раз, девчаты, пожелаю вам повеселиться с ребятами. Ни в чем я себя не стесняю. Седни калоши новые купил, хоть старые еще совсем крепкие, пятки немного по асфальту продрал, в заливку можно бы было отдать, да только нашему брату за это грязное дело браться не приходится. И еще думаю шарфик в ГУМе купить черный с белыми полосками; такая мода завелась, ежели порядочный человек, то обязательно по Свердловке в шарфе идет. У шантрапы, конечно, ничего этого нету.
Как поживает Парунька?
Сообщите ей, что дура она за первый сорт.
Если бы был у ней хоть луч сознания, не подумала бы она, что я на ней женюсь, толк в девках я понимаю. Отказываю я ее ребятам в вечную неприкосновенную собственность, пущай свое удовольствие справляют с ней.
Привет Усте. Думаю, на осеннюю Казанскую побываю, в престол. Тогда пир зададим получше святошного.
С почтением к вам остаюсь Михаил Иванович Бобонин».
Девки сумрачно слушали, парни ехидно улыбались. Парунька молча встала и ушла.
— Бежать на завод или в батрачки в другую деревню... Только бы от этих людей подальше...
Глава пятая
Идя по дороге к общественному выгону, Парунька видела, как по тропинке, извивающейся во ржи, тянутся от мельницы ребятишки, распевая песни.
Дальше, у мельничной плотины, размытой два года назад, копошились люди. Парунька различала девок с носилками, ребятишек с лопатами, роющих землю. С засученными портками некоторые таскали по болотистому берегу Печеси из ближайшего осинника хворост, бросая его в кучи, где должна быть плотина.
С Парунькой поравнялась, вынырнув изо ржи, баба. Она подталкивала сына в спину, приговаривая:
— А? С какой рани налимонился, пострел тебя положи! Где помочь — он тут, чтобы нализаться в доску.
— Что это там, тетенька, делают? — спросила Парунька.
— Помочь канашевская. Плотину устраивают. Это вот первая партия отработала, — проговорила она, кивая в сторону сына.
«Что за шутка? — подумала Парунька. — Нешто мельницу общество Канашеву поворотило?»
Из проулка хлынула пегая девичья волна, с безумолчным уханьем заполнила улицу. В середине, обвешанный девками, как вениками, тренькал в гармонику Ванька-Слюнтяй, и девки, мотаясь, подпрыгивали неловко и махали цветными платочками. Лица их, раскаленные самогоном, блестели и расцветали, как маки. Любка плясала навыбежку, клонилась от собственного веса и, заметая оборками пунцового сарафана пыль, искала кого-то руками в воздухе, чтобы облокотиться.
— Подруженьки... милые... родные... их! Да что нам не гулять-то!
Сзади парнишки подзадоривали:
— Любка, поддай пару! Валяй вовсю!
Увидев Паруньку, Любка заплясала еще неистовее.
— Выйти на глаза к людям у нас, что ли, не в чем? Праздничной надевки разе нет?
И затопала на месте:
У нас и сряда и харчи.
Укладки, полные парчи.
Мы невесты не плохи,
Нас обожают женихи!
Парунька поспешила в сад к Бадьиным. Там, под яблонью, уже отцветшей, за столом, сколоченным из досок, посредь парней-единомышленников сидел только что прибывший из уезда Федор.
С глазами, красными от дорожной устали, нечесаный и пыльный, он кричал на Семена. Тот сидел на пороге бани и угрюмо молчал.
— Выходит, я вырвал мельницу у зверевского общества для Канашева? А? Где у тебя, Семка, глаза были? И вы тоже, — обратился он к парням. — Кричали бы — не согласны в аренду кулаку отдавать, и баста! Сами обществом для заложки кооперативного фонду по очереди на мельнице сидеть будем... Эх вы!
— Никак нельзя, Федор, — ответил Семен, собирая ногою в кучку прошлогодний цвет анисовых яблонь. — Как только эта бумага пришла, председатель — немедля сход, чтоб без тебя обделать. Мы свое, а мужики свое. «Не выйдет обществом от мельницы доход получать. Жульство одно. Сдать в аренду». И сдали за пустяк.
— А сколько платы взяли?
— Сотню в год, плотину самому починить.
Федор хлопнул книжкой по столу и замолк. Парни виновато безмолвствовали.
— Людей таких я не понимаю, — сказал Федор. — В армии командные должности занимали, а в деревне — капитулянты.
— При чем тут капитулянты, Федор? — тихо возразил Семен. — Просто нет сил. А про армию зачем пустяки говорить. Там за спиной у тебя сила, и ты действуешь наверняка винтом. А тут? — он развел руками. — Нас тройка партийцев, а надлежит своротить такую ораву только убеждением... Да что тут говорить...
Он умолк.
— Как же? — переспросил Федор.
— Не знаю, — ответил Семен, — говорю честно, не знаю.
— А кто будет знать?..
— Я ходил в волземотдел. Обертышев нам сочувствует всей душой. Это, говорит, замечательно, что вы хотите сделать. Но, говорит, всему голова — общество... Как оно захочет. Общество пьет третий день без просыпу... Я каждый день баталию с мужиками веду. Вы, говорят, в городах сперва всех в коммуну сведите, а потом и за нас беритесь, кооперируйте... Канашев без кооперации растет и ширится... И глаза у них блестят, когда говорят об умении сельчанина выбиться из середняков в богатеи, хотя за углом богатея и поругают...
— Мне лучше тебя все это известно, — ответил Федор. — И не потому, что у Ленина хорошо разъяснено про двоедушие середняка. Я знаю его косность, упрямство, его звериный лик по своему домашнему быту. И вот чем больше я думаю об этом «идиотизме крестьянской жизни», тем все сильнее и сильнее закипает во мне желание сломить эту мужицкую дурь, эту строптивость, чтобы навсегда избавиться от этих «крестьянских проблем»... Кому, как не нам, знать, что идти мужикам за Канашевыми — это значит идти по старой столыпинской дороге... Мы сидим здесь, спорим, а там чокаются с кровососом...