Страх парализовал волю Марьи, и, содрогаясь, она сказала:
— Из твоей воли, тятенька, не выйду. Поступай со мной, как хочешь...
Отец взял ее за руку и повел на улицу. Парунька с застывшим ужасом в глазах рассталась с подругой. Отец шел вдоль улицы, понуря голову. За ним шла Марья, лицо ее было укутано шалью. Ребятишки толпой бежали за ними и кричали:
— От мужа убежала... Вот он ей бока-то наломает...
Бабы глядели из окон, от завалинок, тихо перешептывались, вздыхали и роняли слезы.
Как только вошли Марья и Василий в дом Канашевых, так и упали у порога на колени. Марья заледенела сердцем,
— Секите повинную голову, — сказал Василий. — Христом-богом молю, простите за ослушницу. И меня вместе с ней, старика-пса.
Канашевы презрительно молчали. Отец и дочь ниже упали, приникли лицом к самому полу.
— Озорница! — вымолвила свекровь. — Как тебя только земля носит! У иных, посмотришь, двор крыт светом, обнесен ветром, платья, что на себе, хлеба, что в себе, голь да перетыка, и голо, и босо, и без пояса — и то невестки довольны судьбой. А ты в такой дом попала, что только бы радоваться да гордиться перед народом... Нет, ходит туча тучей, все не по тебе...
— Бог свидетель, — сказал Василий, не подымая лица, — будет смиренна и покорна. А отмаливать грехи ее я сам стану. И как все это получилось — в толк не возьму. Такое уж, видать, время настало. Простите... пожалейте седые волосы, благодетели мои.
— Как ты, Иван? — спросил Канашев. — Гляди, дело твое...
— Убить ее мало, — сказал Ванька. — Уж я ее учил всяко. Все руки обил об нее. И нет, не выучил... Ишь, молчит.
Василий на коленях пополз к зятю:
— Еще поучи... Уж наказуй, потачки не давай... Только оставь при себе ее... Мужняя жена она ведь... Кайся, Марья, кайся... Умоляй супруга... Пади в ноги.
— Прости меня, Иван Егорыч, из ослушанья твоего больше не выйду, — сказала Марья.
Она поклонилась ему в ноги. Иван оттолкнул ее сапогом.
— Ишь ты, вбили тебе в голову, что ростом высока, станом стройна, из себя красива, силою крепка, умом богата... Я из тебя эту блажь выбью...
Отец и дочь все стояли на коленях, а Канашев говорил им в назидание:
— Сами видите, как люди бьются в нужде по нашим селам. Самостоятельных-то хозяев мало. За чего только не берутся, чтобы миновать сумы. И слесарничают, и скорняжничают[44], шорничают[45] и столярничают, веревки вьют, сети вяжут, проволоку тянут, гвозди куют, сундуки делают, лыко дерут, дуги гнут, отхожим промыслом[46] копейку в поте лица добывают, благо Волга-кормилица под боком. А ведь у нас свой дом — чаша полная. Королеве в нашем доме жить. Ни забот, ни печали. Довольство. Сытость. Достаток...
Василий обнимал его смазные сапоги, лепетал, ободренный надеждой:
— Кормильцы наши... Утешители наши...
Канашев сказал:
— Ну, за тобой последнее слово, Иван.
Иван помолчал, потом нарочито грубо крикнул:
— Иди поить скотину. А потом еще погляжу, как ты мне угождать будешь.
Глава седьмая
Федор задами миновал огороды соседей и через сад пробрался к избушке из осины с самодельными наличниками. На коньке стояла детская мельница, мигала от ветра крылышками. Сивые ометы сугробов сжимали избушку со всех сторон, избушка была на отшибе позади соседских дворов, неподалеку от Марьиного дома. Тут жила семья Лютовых.
— Матвей дома? — спросил Федор и постучал в закрой.
Ответили не скоро. Он вошел во двор. Вдоль забора лежали бревна с деревянными приделами, и нельзя было понять, что это такое.
Матвея разыскал в сарае.
Маленький, кривоногий, курносый и нечесаный, в серых подшитых валенках и в дубленом полушубке, он скорчился на обрубке дерева и дул в руки.
— О-опять в свою веру склонять пришел? — спросил он, заикаясь.
Говорили, он упал с печи на пол, когда был еще ползунком, и язык ему поковеркало.
Федор ответил:
— Дурака валять, Матвей, нечего. Один, без науки и людей ничего не сделаешь. Миллионы самоучек пробовали удивлять мир и несчастными оказывались напоследок. Учиться надо, брат, да сорганизоваться с пролетариатом, чтобы, все равно как сноп ржаной, вместе связаться и выбраться к светлому будущему... А так, в одиночку, работали умнее тебя, может, да не вышло.
— Е-ерунда! Слабо работали, — ответил Матвей. — Кулибин — наш земляк — школ не кончал, а как высоко в технике вознесся.
Федор оглядел развешанные на стене вырезки из старых журналов с рисунками машин, замусоленные листки Матькиных чертежей, потом потрогал хитро сколоченный ящик из дерева с колесами по бокам, что стоял перевернутый к стенке. Спросил:
— Чего теперь мастеришь?
— Л-лодку с-самох-одку. Без пара, без человеческой силы ходить будет.
— Чудак ты! Это называется перепетон-мобелью, понимаешь? Старались ученые над этим, и понапрасну. И совсем никому твое изобретение не надо, только времю трата.
— С-советской власти подарю... Капитализм сразу опередим... Уж я знаю, что делаю...
— Не выйдет дело. Говорю тебе! Вот с малолетства ты посмешище бабье, то меленки строишь, то коляски... В позапрошлом году с молотилкой смехота получилась.
— Гвоздей хороших не было. Инструмент подвел.
Федор заправил под шапку пряди волос, провел рукой по широкому лбу и заговорил скороговоркой:
Слушай, Матвей, губишь себя, даю голову на отсечение, губишь! Примыкай к нам... поработаешь, командировку на рабфак дадим, знаменитым инженером будешь. Свой инженер, понимаешь, интеллигент родной! Было бы нас: ты, я, Анныч... Еще Паруньку привлечь можем. Игнатия исправим, умный парень, а засосала самогонка, — да мало ли других? Прислал мне Семен письмо. Едет домой. Семен — душа-парень. Вот отцу его будет баня. В такое болото, как их дом, — бомба... Заворотим дело, такое кадило раздуем — только держись!
— А вот когда лодку кончу, — ответил Матька.
— Лодку эту никогда ты не кончишь, даю тебе честное слово. В Одессе нам главный профессор лекции о небесных планетах читал — так он, этот профессор, говорил, что наука как раз в этом самом месте совершенно бессильна.
Такие слова всегда вызывали в Матвее злобу. И на этот раз он тотчас же замахал руками, и от волнения у него затрясся подбородок.
— Ералаш, — начал он, стараясь быть спокойным, чтобы не заикаться, — ты всегда критику наводишь. Тебе домыслы механика не ведомы, механика тебе — грамота неписаная... А она скорее кооперации твоей видит, что к чему и кого куда. В ученых книгах давно прописано — стараются люди шарик химический составить: глотнул в неделю раз — и сыт, будь покоен, целую неделю. Воюют народы друг с другом из-за еды, из-за куска, из-за всякого дерьма. Но не тут точка мысли, в технике точка мысли. Читал про Архимедов рычаг?
— Читать не приходилось, а слышал.
— Хвастаешь, и слышать не приходилось! Точку приложения сил не знаешь до сей поры. Гляди вот.
Матвей провел пальцем по грязноватым своим чертежам на курительной бумаге. Неразборчивые надписи наезжали одна на другую и терялись в паутине кривых линий.
— Вот в этой точке весь секрет зарыт, — пояснял он, воодушевляясь. — Когда точку приложения для земли отыщут, поворотить шар в любую сторону ничего не будет стоить, всякому человеку, хоть я, хоть ты. А? — Он закрыл глаза и грустно вздохнул: — Землю поворотить... Стой. У меня тут записано: персидский сочинитель сказал: «Один только телеграф превращает мир в совещательный зал человечества».
Федор покачал головой.
— Не читал я, Матвей, и читать не буду про твою точку. До точек ли, которых, говоришь, тысячу лет ищут и еще столько же проищут, а может, вовсе не найдут? Гляди — Канаши ширятся, как плесень в погребе... Сегодня Канашев выставил десять ведер водки мужикам... Они пропивают сенокос в Дунькином овражке. Единственное место, где безлошадники добывают себе сено. Завтра с похмелья он закабалит бедноту на расширение плотины. Ставит там Канашев крупорушку, рядом с мельницей. Помнишь, как в период комбедов[47] громили богатеев на селе? Сейчас они вновь плодятся... Угрожают...